старается исправить только себя.
— Не всякий из нас может иметь то лестное мнение о себе, на которое ссылается господин Мюллер, — утешающе заметил генуэзец, причем на лицо его набежала едва приметная тень, — да и вряд ли вообще найдется человек, чья совесть совершенно спокойна. Если ты способен утешиться тем, что другие не менее несчастливы, знай: мне также пришлось немало страдать, хотя жизнь моя складывалась так, что иные считали меня счастливцем и даже завидовали мне.
— Я был бы низок, если бы искал себе утешение в чужом несчастье! Я не жалуюсь, синьор, хотя моя жизнь не была мне в радость; трудно быть счастливым, когда все кругом порицают вас. И все же я страдаю, но не ропщу.
— Что за одинокая душа! — шепнула Адельгейда юному Сигизмунду: оба, с глубочайшей сосредоточенностью, внимали тихой, но впечатляющей речи герра Мюллера. Юноша ничего не ответил, и его прелестная спутница с удивлением заметила, что он, бледный необычайно, с усилием улыбнулся в ответ на ее слова.
— Люди осуждают обычно тех, сын мой, — вмешался монах, — кто уклоняется от своих обязанностей. Последние могут быть не вполне достойны, и все же общественное мнение никогда не порицает невинности, даже в самом широком смысле этого слова, если на то нет оснований.
Герр Мюллер внимательно взглянул на августинца и готов был уже ответить, но, повинуясь некоему внутреннему побуждению, сдержался и кивнул в знак согласия. В то же самое время странная, мучительная улыбка появилась на его лице.
— Верно ты говоришь, добрейший каноник, — простодушно подтвердил барон. — Мы только и делаем, что ссоримся со всеми; а при ближайшем рассмотрении всегда оказывается, что причина наших горестей — в нас самих.
— А воля Провидения, отец! — воскликнула Адельгейда, слишком горячо для покорной и нежной дочери, каковой она обычно себя обнаруживала. — Разве способны мы вернуть к жизни умерших или удержать тех, кого Господу угодно отнять у нас?
— Ты права, дочка! Этой истины твой престарелый отец не может отрицать…
Слова барона вызвали неловкое молчание собеседников; герр Мюллер переводил взгляд с одного лица на другое, как если бы искал человека, на которого он мог бы положиться. Наконец он обратил взгляд на береговые холмы, созданные Творцом столь причудливыми, и, казалось, растворился в их задумчивости.
— Душа его искалечена опрометчивыми поступками юности, — тихо заметил синьор Гримальди. — И потому его раскаяние неотделимо от самоотречения. Не знаю, чего он заслуживает более — зависти или жалости? Покорность судьбе, судя по всему, не избавила его от страданий.
— Он не похож на лгуна или шарлатана, — ответил барон. — Если он и в самом деле Мюллер из Эмменталя или Энтлебуха, мне должна быть известна его история. Все они богатые бюргеры с честным именем. Правда, во времена моей молодости один из них навлек на себя неудовольствие городского совета тем, что утаивал доходы, не желая платить налогов; но потом он внес в городскую казну достаточно солидную сумму, и дело было позабыто. В нашем кантоне, герр Мюллер, редко встретишь человека, который не является ни сторонником Рима, ни последователем Кальвина.
— Немного, господин, найдется людей в том же положении, что и я. Ни Рим, ни Кальвин не удовлетворят меня, ибо я нуждаюсь в Господе.
— Ты, наверное, убил человека?
Странник кивнул, и лицо его, под наплывом собственных мыслей, приняло зловещее выражение. Барону де Вилладишу оно настолько не понравилось, что старый аристократ в замешательстве отвел глаза. Герр Мюллер несколько раз взглянул в сторону носовой части барка, как если бы ему необходимо было что-то сообщить, но он затрудняется это сделать по некой немаловажной причине. Наконец он признался — спокойно и не стыдясь, как человек, понимающий важность своих слов, хотя говорить старался как можно тише:
— Я Бальтазар, из одного с вами кантона, господин барон; и я прошу вашей защиты на случай, если те непокорливые души, что сейчас собрались на полубаке, узнают истину. У меня кровь в жилах стыла от ужаса, когда я слышал их страшные угрозы и ругательства. Если бы не страх, я не выдал бы своей тайны, ибо — Бог свидетель! — я не горжусь своим ремеслом.
Наблюдая всеобщее удивление, смешанное с явной брезгливостью, синьор Гримальди попросил объясниться.
— Имя твое ничего мне не говорит, герр Мюллер или герр Бальтазар, если так угодно, — заявил генуэзец, оглядываясь на своих друзей. — В нем кроется некая тайна, которая должна быть мне растолкована.
— Синьор, я бернский палач.
Синьор Гримальди, несмотря на длительную привычку обуздывать слишком сильные чувства, присущую классу аристократов, не мог скрыть неожиданного изумления, ибо и он не был чужд общечеловеческих предрассудков.
— Ну и повезло же нам с соседом, Мельхиор!.. — отрывисто заметил он, бесцеремонно отвернувшись от странника, чью кротость он теперь почитал напускной, ибо немногие способны доискиваться истинных мотивов поведения тех, кто осужден в глазах света. — Сколько прекрасных и полезных сентенций было нами высказано по столь недостойному поводу!
Друг его, однако, не был столь неприятно поражен, когда услышал истинное имя странника. Барона необыкновенно смущало то, что странник изъясняется загадками, и теперь, когда все так быстро открылось, де Вилладинг испытал серьезное облегчение.
— Под вымышленным именем ты намереваешься скрыться ото всех! Я хорошо знаю Мюллеров из Эмменталя и потому тщетно пытался соотнести рассказ этого доброго человека с каким-либо представителем их семейства. Но теперь мне все стало ясно; конечно же, у Бальтазара нет оснований гордиться тем, что судьба предназначила для их рода занятие палачей.
— Это наследственная должность? — живо поинтересовался генуэзец.
— Именно так. Ты ведь знаешь, что у нас в Берне чтут старинные обычаи. Тот, кто рожден бюргером, до конца своих дней пользуется наследственными привилегиями, а тот, кто не обладает ими от рождения, обязан заслужить либо купить их. Наши устои — подражание природе, которая оставляет человека таким, каким она его создала, причем порядок и гармония в обществе зиждутся на древних, четко очерченных законах, что является и мудрым и необходимым. Кто рожден сильным, тот и пребудет сильным; тому же, кто рождается слабым, приходится довольствоваться своей слабостью.
Похоже было, что синьор Гримальди испытывает раскаяние.
— Значит, ремесло палача перешло к тебе по наследству? — спросил он у Бальтазара.
— Да, синьор; иначе моя рука никогда бы не поднялась на убийство. Это довольно тяжкая должность, несмотря на то что она предписана и освящена законом; да будет проклят этот закон!
— Предки твои находили свою должность почетной!
— А нам приходится страдать по причине их заблуждений; что касается нашей семьи, синьор, дети воистину призваны рассчитываться за грехи отцов вплоть до самых младших поколений!
Лицо генуэзца посветлело, и он заговорил с обычной учтивостью:
— Да, здесь была допущена некая несправедливость, иначе ты не находился бы сейчас в столь плачевном положении. В случае действительной опасности обращайся к нам за помощью без колебаний. Законы следует уважать, но хотелось бы, чтобы они не были так жестоки. Природа наделила тебя недостатками, как и любого из нас; жаль, что ее труды настолько несовершенны.
— Я не жалуюсь на всеобщее презрение, к которому уже привык, но опасаюсь ярости невежественных и суеверных людей, которые воображают, что мое присутствие может навлечь на барк проклятие.
Существуют обстоятельства, которые гораздо более поучительны, нежели тысячи вдохновенных и громогласных проповедей, поскольку факты, в их обнаженной простоте, гораздо более красноречивы, чем слова. Именно такое впечатление произвела неожиданная, кроткая просьба Бальтазара. Любой из компании аристократов отнесся бы к этому человеку совсем иначе, встреть он его в иной, возможно, более заурядной, обстановке. Но сейчас все были возмущены насилием, которое сделало его жизнь столь плачевной, а добрейший Мельхиор де Вилладинг недоумевал, как подобная несправедливость могла свершиться под