поверженный Берлин. Ему, конечно, очень этого хочется. Ради этого он готов принести нам драгоценный дар — Казанскую икону Божьей матери, которая была украдена из России в 1905 году.
Позиция же нашей церкви достаточно проста. Мы не против приезда Римского Папы, мы готовы с ним беседовать хоть в Москве, хоть в Риме. Но мы не хотим, чтобы эти беседы были лицемерными. Мы хотим убедиться в том, что Римский Папа едет сюда не как триумфатор или крестоносец, а как человек, который действительно видит в нас христиан, братьев во Христе.
В противном случае, эта встреча будет пустой формальностью, вдобавок сомнительной нравственной доброкачественности. Ведь встречи такого рода по протоколу предполагают улыбки, объятия, поцелуи, заверения в добром и дружеском отношении. Но разве можем мы с чистым сердцем сказать, что сегодня с Римским Папой у нас именно такие отношения? А если не можем — то зачем же лицемерить? Зачем позировать журналистам? Встреча должна быть некой печатью, завершающей процесс диалога. А диалога- то и нет.
Да, теоретический, богословский диалог с католиками не прекращается до сих пор. Но не получается у нас гуманитарный диалог. И было бы странно обсуждать философские проблемы, когда в наших отношениях существуют проблемы чисто человеческие.
Причина холодности наших отношений не в том, что Римский Папа верит иначе, чем Московский Патриарх. Патриарх встречается и радушно общается с мусульманскими лидерами, с протестантскими, деятелями светской культуры… Так что не разномыслие является причиной того, что мы отказываем в человеческом общении Папе. Дело не в теоретических разногласиях, а в реальной боли реальных людей на реальной земле Западной Украины.
При нынешнем молчании Ватикана получается, что где бы Римский Папа ни встретился с Патриархом — в Киеве, в Москве или в Риме — всюду это были бы объятия через слезы и кровь украинских православных. Поцелуи иерархов стали бы ширмой, скрывающей слезы избитых православных священников на Западной Украине.
И, коль уж говорить о встрече такого высокого уровня, то давайте будем реалистами. Нынешний Папа в силу своего возраста человек уходящий. На политическом жаргоне — «подстреленная утка». Имеет ли смысл о чем-то разговаривать именно с этим человеком? Не стоит ли серьезный диалог перенести на то уже недалекое время, когда в Риме появится новый Понтифик? Кроме того, это человек, который в значительной степени отягощен своим прошлым и до некоторой степени национальными предрассудками. Как писала парижская газета «Монд» еще в начале 80-х гг., «Иоанн Павел II — прежде всего поляк, а Папа по совместительству». В более поздние времена, в 90-е гг., один итальянский кардинал меня заверял, что если бы Папа был итальянец, то тех проблем в отношениях Ватикана и Русской Церкви, которые есть сейчас, просто бы не было. А дальше он пояснил, в чем дело: «просто Папа пробует взять реванш за поражение Польши в XVII веке».
Так не лучше ли подождать естественного хода событий, когда появится новый римский понтифик, не обремененный ни стереотипами холодной войны, ни пафосом польского мессианства. Если новый Папа будет итальянцем, то есть надежда, что он будет достойным и перспективным партнером в нашем диалоге.
Так что не стоит уклонения Патриарха от объятий Папы считать проявлением «нецивилизованности».
Среди странностей филокатолической пропаганды — то, что
И еще одно не учел псевдонимный автор “Московский новостей”. “Консерватор” — слово, с которым надо крайне осторожно обращаться при анализе процессов, происходящих в современной русской Церкви. Привычный шаблон предполагает, что консервативны старики, а либеральна и прогрессивна молодежь. Но в нашей Церкви сегодня все иначе. Именно старейшее поколение иерархов, воспитанное митрополитом Никодимом в 60-70 годы, настроено экуменично, а молодой епископат, взошедший на свои кафедры в 90-е годы, настроен более строго [ooo]. Есть инерция, консервирующая экуменизм эпохи брежневской “разрядки”, а есть новое поколение, которое обновляет жизнь нашей Церкви, исходя из стремления утвердить ее православность (о. Александр Мень точно заметил, что церковная молодежь становится гораздо более консервативной, нежели ему хотелось бы: «Можем ли мы сегодня, на пороге третьего тысячелетия, возвращаться к средневековому состоянию христианского мышления? Некоторые люди, особенно молодые, сегодня готовы к этому») [125].
В утверждении своего собственного бытия, своей исторической памяти наша Церковь действительно нуждается. Но это не повод для того, чтобы опереться на Ватиан.
Да, целую тысячу лет нам твердят: “Вы слишком слабы, соединяйтесь с нами”. Согласен. Действительно, бывали времена, когда очень слабы бывали православные государства; бывали времена, когда богословски и миссионерски немощны оказывались национальные православные церкви. Особенно ослаблено православие сегодня. Но, во-первых, мы и не рассчитываем на “всемирно- историческую” победу православия в рамках земной истории. Мне близки мудрые слова католика Анри де Любака: “Нам не было поручено сделать так, чтобы истина восторжествовала. Нам было поручено всего лишь свидетельствовать о ней” [126]. Во-вторых, однажды мы уже видели, сколь “усилила” уния православный мир (от заключения унии до падения Константинополя, ради спасения которого уния, собственно, и заключалась, прошло 13 лет). Византия же в награду за отречение от православия получила от Рима помощь в количестве 300 солдат и двух галер [ppp]. Что же касается сегодняшнего дня, то самым уместным был бы такой ответ: “Да, мы действительно слишком слабы — и потому не станем соединяться с вами, чтобы не быть просто ассимилированными. Окрепнем — вступим в диалог. А там — посмотрим”.
Использовать же слабость нашей церкви (в том числе богословскую слабость, вызванную разорванностью традиции академически-богословского образования) для того, чтобы убедить православных в том, будто они всего лишь недоразвившиеся католики, — занятие не самое благородное. В свое время Г. Честертон сказал, что в Темные века Церкви оставалось только одно — “отчаянно биться с варварами и упрямо твердить Символ веры” [127]. Вот и нам — перед лицом всех религиозных соблазнов, бывших когда бы то ни было в истории человечества и вдруг одномоментно хлынувших в сегодняшнюю Россию — надо хотя бы заученно твердить Символ веры и хранить православную молитву в уповании, что она однажды вновь родит такую адекватную себе православную мысль, которая сможет дать разумный ответ на искушения синкретизма или униатства.
В начале этой книги уже говорилось о том, что для православия, пережившего в ХХ веке одну из самых трагичных и сокрушительных катастроф в своей истории, очень важно сегодня в диалоге с обеспамятевшим светским обществом не потерять своего голоса, не сбиться на подражание чужим интонациям. Далеко не всегда в ходе своей двухтысячелетней истории Церковь сразу могла формулировать ответы на обращенные к ней вопросы. Но если о каком-то не слишком удачном богословском опыте шла слава как о единственно “точном изложении православной веры” — ей приходилось охлаждать пыл почитателей очередного увлекшегося катехизатора и заявлять, что церковный опыт не вмещается в его книги.
В наш век, уже не столько книжный, сколько газетный, стоит предупредить и о том, что униатство не есть православие. Об этом стоит предупредить потому, что сегодня немало священнослужителей, формально принадлежащих к православию, уверяют своих собеседников и читателей в том, что разница между римской церковью и православием — лишь обрядовая, этнографическая.
Даже если предположить, что происшедшее в XI веке, было страшной ошибкой, похоже, это была “промыслительная ошибка”. Мне представляется, что отношения православия и католичества сродни истории Исава и Иакова. Исаак по ошибке благословил младшего сына. Но только по причине этой ошибки