сила, он ждал продолжения, но жена Ермолая Павловича, удовлетворенная вызванным эффектом, лишь улыбалась и игриво грозила мизинчиком. Ермолай Павлович осуждающе качал головой и старался тут же свести разговор к кроликам, резать которых за годы дружбы с Игорем Ивановичем стал великим мастером. Фамилия Ермолая Павловича была Ефимов.
— Ермолая я за капустой поставила, — вместо «здрасте» сказала жена Ермолая Павловича, — вам не нужно?
— Благодарю. Николай приезжает. Не могу! — В голосе Игоря Ивановича была даже нотка сочувствия, будто у него помощи попросили, а не предложили услугу.
— Так, может, на вас взять? — крикнула уже почти вдогонку монументальная соседка.
— У Насти спроси! Спешу! — вполоборота выкрикнул Игорь Иванович.
Итак, ходьбы было действительно минут пять — десять. Это небольшое время надо использовать двояко: дать читателю минимум сведений, предваряющих фантастическую судьбу Игоря Ивановича, и, разумеется, обозреть сквозь призму истории город Гатчину, куда помещен герой в настоящее время.
Местом рождения Игоря Ивановича был Загорск, называвшийся с середины XIV примерно века до нынешнего девятнадцатого года Сергиевым Посадом, по имени своего основателя, с девятнадцатого — городом Сергиевом, а с тридцатого года названный по имени Загорского Владимира Михайловича, известного революционера, чья жизнь оборвалась на посту секретаря Московского комитета партии от рук контрреволюции в девятнадцатом бурном году. Игорь Иванович, узнав о переименовании Сергиева в Загорск, к известию отнесся положительно, как, впрочем, и к переименованию в двадцать девятом году Троцка в Красногвардейск, хотя и не предполагал, что в Красногвардейске, правда ещё раз переименованном и обретшем своё изначальное имя, ему предстоит прожить свои окончательные годы и дни. Для полноты изложения надо заметить — будь Игорю Ивановичу известно, что на самом деле фамилия В. М. Загорского была Лубоцкий, то и это обстоятельство было бы воспринято им с удовлетворением.
Детство Игоря Ивановича в семье железнодорожного служащего, совершившего трудный путь от стрелочника на станции Новый Вилейск Либаво-Роменской железной дороги до багажного кассира станции Сергиевск Московско-Ярославской железной дороги, изобиловало событиями чрезвычайно ординарными. От матери, женщины доброй и неграмотной, Игорь Иванович унаследовал музыкальный слух и не без помощи смычка псаломщика, которым бывал бит за огрехи своей альтовой партии в церковном хоре, достиг тонкого понимания различных музыкальных моментов, что позволило без труда овладеть игрой на мандолине.
Отец Игоря Ивановича тоже не был лишен слуха и, почитая себя уже более москвичом, нежели жителем Сергиева, на большие праздники в отличие от москвичей, искавших благодати в Сергиеве, считал для себя непреложным отстоять службу в одном из именитых московских соборов. Однажды в святой четверг на страстной неделе, протиснувшись под высокие своды храма Христа Спасителя на Волхонке, исправно постившийся багажный кассир воочию слышал знаменитое трио — Шаляпина, Собинова и Нежданову разом. И то сказать, слушать «Разбойника благоразумного…» съезжалась и сходилась вся Москва. Сподобившись высокого причастия, он в минуты сердечного умиления, не глядя на календарь, затягивал: «Раазбо-ойника-а благоразу-у-умного…» «…Во едином часе…» — тут же вступала любившая петь матушка, взором призывая сына. «Сподобил еси Госпо-о-оди…» — пристраивался отроческий альт, и вся семья едино печаловалась сердцем о чужой боли, забывая о своей, и на недолгие мгновения совсем близко переносилась из собственного дома, размером едва превосходившего иную русскую баньку, к подножию трех крестов, где вершилась жестокая и отчасти несправедливая казнь.
Близкое наблюдение суетности церковного быта лишило Игоря Ивановича поэтического ощущения древних преданий, а великое множество калек и убогих, заполнявших Сергиев чуть не целый год в бесплодной надежде на чудо, лишило Игоря Ивановича и прагматической религиозности; единственным, что связывало его с миром неведомым и прекрасным, как мечта и надежда, была музыка. Воспоминания о семье, поющей про раскаявшегося разбойника, казались ему много лет спустя теплым лучом, светившим из ускользающей, в общем-то, холодной дали.
Хранитель консервативных начал, батюшка Игоря Ивановича видел в науках и образованности главным образом средство улизнуть от тяжелой и грязной работы. Примеров, подтверждающих верность его точки зрения, жизнь предлагала немало и на заре нашего века, но ещё больше в его конце вследствие расцвета научных учреждений, всеобщей грамотности и выхода на историческую арену множества удивительных лиц, сомнительно образованных, тем не менее владеющих главным и несметным богатством — судьбами великого числа людей. Правда, отец Игоря Ивановича не заносился высоко, примеров хватало и в непосредственной близости, и первым и самым сильным примером был младший брат Василь, достигший всего, о чём мечтал, да к тому же ещё получивший место начальника станции Кошары. В стране по преимуществу крестьянской, где прогресс в области облегчения тягчайшего крестьянского труда и производства продуктов питания отстаёт от семимильных шагов науки, позиция отца Игоря Ивановича, многими умниками признававшаяся глуповатой, к сожалению, должна быть признана заслуживающей внимания хотя бы как объяснение недолгого следования по путям просвещения самого Игоря Ивановича.
В детстве же был один поступок Игоря Ивановича, небольшое происшествие, оставшееся до конца неразгаданным и по сию пору. И хотя все участники этого события умерли прежде Игоря Ивановича, Игорь Иванович нет-нет да и рассказывал снова о происшествии, не исправляя и не прибавляя никаких деталей, как будто бы мог быть кем-то уличённым.
Сестре Вере было в ту пору месяца три-четыре. Мать вышла куда-то с девочкой на руках, а чтобы сын не скучал, дала ему серебряный полтинник. Мальчик играл монетой в передней маленькой комнатке, но больше даже смотрел в окно, чем играл. На полу стояла лохань с помоями для поросенка. Мальчик подбрасывал монету и ловил, пока злополучная игрушка не угодила в лохань. Игорь Иванович отчетливо помнил свой испуг. Пришла мать и спросила, где денежка.
— Не знаю, упала.
И так до прихода отца и после все говорил: не знаю.
Отец, получавший жалованья двенадцать рублей десять копеек, потерю полтинника чувствовал очень остро.
Игорь Иванович видел, как родители обшарили весь пол, отодвинули от стен все, что можно было отодвинуть, и, конечно, ничего не нашли.
Лохань унесли поросенку.
Перед самым сном, когда мать подошла перекрестить его на ночь, он признался.
Пошли в хлев, но лохань уже стояла чистая на своем месте.
Этот эпизод детства Игорь Иванович рассказывал чаще других, только никому не приходило на ум вдуматься в причину этой особой привязанности. Можно было бы и заметить, что случай этот Игорь Иванович вспоминал не только тогда, когда речь заходила о разного рода пропажах и утратах, о том, как люди поступались деньгами ради иного, высокого смысла, но главным образом этот случай выплывал наружу, когда говорилось вдруг о том необъяснимом и загадочном, что окружает человека и даже пребывает в нём самом. По всей вероятности, Игорю Ивановичу приходилось нет-нет да и напомнить самому себе, что, знать, уж судьбой ему уготовано быть человеком, способным на необъяснимые поступки.
…Скрип начищенных ботинок на утоптанном снегу, сопровождавший Игоря Ивановича, придавал не только движению, но и самочувствию категорическую решительность. Была в этом скрипе ясность и чёткость посвиста павловской флейты, подтягивавшей и направлявшей шагавших по дворцовому плац- параду. В скорой походке Игоря Ивановича была откровенность человека, ясно сознающего свои цели и возможности, человека, не умеющего представлять себе жизнь иной, нежели она рисуется перед ним в ежедневной своей конкретности. Читавшие Тацита и наблюдавшие походку Игоря Ивановича, могут припомнить, что торопливость носит наружность страха, в то время как небольшая медленность имеет вид уверенности. Смею утверждать решительно, что не только страх, да-да, свивший некогда гнездо в душе Игоря Ивановича, так вот, не только страх испарился и улетел безвозвратно, даже гнезда не сохранилось, не сохранилось и места, где в иные времена это самое гнездо занимало довольно обширное пространство от сердца, как говорится, до пяток. Быстрота же передвижения, принимаемая за торопливость, должна быть объяснена только свойствами обуви, не рассчитанной на мороз.