Меня, не скрою, впечатляет то, что я заговорил об этом в книге «Исав и Иаков. Судьба развития в России и мире» еще до того, как эта тема стала обсуждаться, ну, скажем так, в узких, но компетентных научных кругах. Причем в таких кругах, которые не погрязли в формулах, а способны свои занятия формулами сочетать еще и с какими-то размышлениями о мировоззренческой революции, о новой парадигме, как сказали бы теоретики науки, способной изменить мир, мировые модели, мировоззрение, — все в мире перетряхнуть.
Еще больше меня впечатляет то, что еще нет никакой завершенной теории, лишь нечто маячит на горизонте, но уже очень большое внимание ко всему этому проявляют мировые средства массовой информации, создатели разного рода художественных произведений, создатели фильмов и так далее. Эта тема очень быстро стала востребованной. И это тоже не может быть случайно.
Вот аргументы, говорящие о том, что мы не строим на песке и не якшаемся с манекенами. Мы пытаемся угадать будущее.
Почему ни Бору с Гейзенбергом, ни Эйнштейну и его последователям не удалось создать такого интеллектуального взрыва, который Бринтон описывает в случае с Ньютоном? Потому что и картина мира Эйнштейна (почти на 100%), и, в основном, картина Бора и Гейзенберга, — укладывались в ту же реальность, которая была описана Ньютоном. Они эту реальность существенно трансформировали. Но они не говорили о том, что реальность совсем-совсем другая.
Здесь было такое же устремление к единству принципа. Эйнштейн хотел все вывести из принципа кривизны пространства-времени. Школа Бора хотела в итоге проквантовать все, включая пространство- время, соединить квантовую теорию с теорией относительности. Но это все тот же универсум, это все та же воля к единству принципа, из которого проистекает вся картина мира.
И, повторю, такую же волю к единству принципа проявляли великие теоретики, которые переносили это единство принципа из физики в другие сферы: в социальную теорию (Маркс), в психологию (Фрейд). И там, и там речь тоже шла о выведении всего из некоего единого принципа. В философии это называется монизм. Я не буду подробно рассуждать на тему о том, насколько монизм был связан с монотеизмом в его еврейском проявлении, когда уже даже отошедшие от еврейской религиозности люди, великие теоретики, сохраняли тягу к соблюдению краеугольного монистического принципа. Я думаю, что в культурном смысле они были достаточно обусловлены чем-то подобным, хотя гении — всегда шире, чем те культурные принципы, на которых они базируются.
Но, как бы то ни было, они исходили из того, что мир един, им управляет один принцип, и строили свою большую теорию на основе этого принципа.
Как я уже говорил, все три великих теоретика в конце жизни от этого отказывались. Дело не в том, что Эйнштейн не мог проквантовать пространство-время и не мог вывести все на свете из этих волн пространства-времени: длинных волн (гравитационных), средних волн (электромагнитных), коротких волн. Эйнштейн это все мог бы сделать, а то, что не сделал он сам, сделали бы его последователи.
Дело заключается в том, что, когда Эйнштейн ввел в свои уравнения лямбда-член, это было не очередным нюансом в его теории, а абсолютно новым поворотом, фундаментальнейшей ревизией всего, что он делал. Мы поговорим об этом отдельно — о том, почему Эйнштейну пришлось ввести этот пресловутый лямбда-член, чтобы общая теория относительности работала, не разваливалась и объясняла многообразие накопленного к этому моменту научного опыта. Но для меня намного важнее мировоззренческая внутренняя революция Эйнштейна: да, есть нечто другое, и это другое приходится признать.
То же самое происходило с Фрейдом. Фрейд хотел все вывести не из единства пространства-времени и не из того, что все формы проявления чего бы то ни было в физике есть та или иная степень искривленности этого пространства-времени. Фрейд хотел вывести все из Эроса, из «принципа удовольствия».
Фрейд утверждал, что всё есть трансформированные формы великого Эроса. А потом признал Танатос. И это было для него столь же мировоззренчески катастрофично, как для Эйнштейна признание, что без лямбда-члена (то есть темной энергии и темной материи) не обойтись. Я говорю не о прямом признании, я говорю о введении в теорию постулатов, которые уже позволяли прийти именно к этому.
Эйнштейн ввел новые постулаты, которые подвергали глубочайшему испытанию сам принцип монизма, который он исповедовал и который, в конце концов, для него был еще неким символом красоты мира: мир должен быть един, должен весь выводиться из чего-то одного, тогда это так красиво, так правильно и так гармонично.
Эйнштейн подверг пересмотру эту великую идею гармонии.
Фрейд подверг пересмотру свою идею гармонии, признав Танатос. Маркс подверг пересмотру свою великую монистическую, универсалистскую теорию в тот момент, когда заговорил о превращенных формах.
Итак, перед нами три ревизии. Катастрофические ревизии, осуществленные тремя великими гениями: Эйнштейном, Марксом и Фрейдом. Они касались физического мира, социального мира и внутреннего мира человека. Три эти ревизии однотипны. В каждой из них речь идет о том, что великая идея выведения всего из одного принципа — то есть идея монизма — вдруг подвергается глубочайшему и небезболезненному для творца идеи пересмотру.
Теперь следует понять, в какой степени не только катастрофичность пересмотра объединяет идеи, но их внутреннее содержание.
Что такое эта темная энергия?
Что такое эти превращенные формы?
И что такое Танатос?
Если окажется, что не только катастрофичность отказа от монизма объединяет эти три пересмотра, но и обнаружение какого-то сходного внутреннего содержания, если окажется, что это так, то речь идет действительно о новой модели мира. Но так ли это?
Я не могу развернуто доказывать здесь, что это так. Это надо осуществлять на новом этапе нашей работы. Я лишь подчеркиваю, что в каком-то смысле и темная энергия, темная материя, порожденные поправками Эйнштейна, и Марксовы превращенные формы, и Танатос Фрейда — это признание того, что в мире помимо чего-то, что формы создает и совершенствует, есть еще что-то, что относится к формам совсем иначе.
К этим трем великим именам можно было бы добавить (тут уже вопрос не в имени) некую модель, связанную с энтропией — тепловой смертью Вселенной, хаосом, стремлением мира к некоторому тепловому усреднению. То есть всем, что связано со вторым законом термодинамики, который многие называют «законом смерти».
Если все стремится к равновесию, и лишь гигантским усилием можно избежать этого равновесия, создав неравновесную систему, и все в итоге вернется к этому равновесию, — значит, мира форм в конечном итоге не будет. А будут как-то равномерно распределенные атомы или элементарные частицы с очень низкой концентрацией. Но затем и эти микросистемы тоже начнут распадаться, и все вернется к какому-то первоначально равновесному состоянию, по отношению к которому нынешняя неравновесность есть патология.
Один из самых крупных и своеобразных советских марксистов Эвальд Ильенков, постоянно сверявший свои марксистские идеи, как это кому-то ни покажется странным, с музыкой Вагнера, грезил о том, что человечество, дойдя в какой-то момент до высшего уровня понимания своей космической миссии и осознав трагедию второго закона термодинамики до конца, создаст на всем освоенном человечеством пространстве мощнейшие взрывные устройства, приведет их в синхронное действие — и возникнет новый Большой взрыв. То есть человечество собою согреет Вселенную — и этим преодолеет фатальность второго закона термодинамики и смерти Вселенной. И начнет новую жизнь в акте такого жертвоприношения.
Грезя об этом, Ильенков накрывался одеялом, включал «Гибель богов» Вагнера и все время слушал музыку, потому что ему казалось, что вот этим его идеям, которые он черпал, как он говорил, из марксизма, очень созвучна музыка Вагнера.
Человек он был очень талантливый, может быть, самый талантливый из тех, кто уже в этот период, в период позднего советского общества, развивал Маркса. Наверное, самым талантливым из тех, кто делал это в раннем периоде, является Александр Богданов — он крупнее по масштабу мысли, чем Ильенков. Но Ильенков — это тоже очень крупная фигура.