здоровья, а засим все молчком сидели и жевали, покуда не раздергивались поодиночке по вызовам.
Похоронная процедура проходила еще усеченнее.
Разумеется, вряд ли это было хуже, чем те же мероприятия с умелыми и даже искренними речами, – поразмышляв, пришел Чупахин к грустному выводу.
Прощаться здесь тоже было не в заводе. Большинство, закончив дежурство, исчезало по-английски, и лишь грудившиеся у диспетчерской «попутчики» (ждавшие вызова по пути) бросали, потом, ближе к дому, культурно и светски эдак: «Спасибо большое! До свидания...», – но это уж не своим, а тем, кто подвозил из новой смены.
Здоровались же радостно, не по одному, бывало, даже разу; мужчины крепким рукопожатием, с усмешливой готовностью «дружески подколоть».
Между тем Чупахину хотелось именно попрощаться: отчувствовать как-то это дело.
С кем? Толя Стрюцков нынче, в последнее дежурство Чупахина, отчего-то не вышел: топчан его пустовал, Варвару Силовну, покидавшую корабль последней, он еще успеет попросить «не поминать лихом» после смены, но с Машей Пыжиковой и Филиппычем момент следовало ловить с утра: из-за чехарды с вызовами случая после могло и не выпасть.
Машу он нечаянно перехватил в коридоре шагающей с вызывным квиточком в руке.
– Вот, – сказал он. – Здравствуйте и прощайте! Я уволился, ухожу. Простите, если что не так.
Озабоченная чем-то по обыкновению Маша подняла выщипанные насурмленные бровки.
– Вот как? – все-таки и улыбнулась ему. – Недолго вы нас побаловали... Ну что ж, я тоже желаю... – И, крутя с квитком тоненькой исхудалой рукой, двинулась, покинув Чупахина, дальше.
«До, даст Бог, следующей жизни...» – подумалось тому с дезертирской этой горечью.
Филиппыч, договаривая в водительскую какие-то веселые, верно, слова, вышел в коридор на тот же, что и у Маши, вызов.
– До свиданья, Геннадий Филиппыч. Увольняюсь, попрощаться хочу...
– А... Ну, бывай... – подал старик горячую шершавую руку.
Да, наверное, что-то он недопонял здесь, думал Чупахин, прохаживаясь напоследок по знакомым теперь лестницам и коридорам. Не победил ни рассудком, ни сердцем, поскольку не успел либо не сумел полюбить.
Был вызов на ГБ (гипертоническую болезнь), отвозили с улицы пьяного, а перед обедом, когда объявили десятую и Чупахин спустился вниз, Варвара Силовна бодро сказала, подавая бумажку с адресом:
– А это вам с Иконниковой для изучения правды жизни!
В дороге водитель Сукин с Л. В. говорили о Толе Стрюцкове. Оказывается, вчера вечером третья смена отвезла Толину жену в горбольницу с «острым кровотечением»; Толя тоже был там и страшно, передавала третья, переживал.
– Она для него спирт тырила в аптеке, – оскаливаясь в своих бакенбардах, сказал Сукин, – вот и доигрались!
Он был из «борцов», из трех-четырех в гараже водителей, официально объявивших отказ таскать носилки с больными после отмены «носилочных». Они там все деньги себе выкручивают, а мы амай? – аргументировали «борцы» решение. Но большинство шоферов, в особенности пожилые, считали, что больные за начальство не отвечают, что, рассудив так, это и было бы попрощаться в себе с человеком.
А минут через десять-двенадцать Л. В. и Чупахин с ящиком шли по нетвердой, чамкающей под ногами тропе городской свалки след в след за встретившим их парнем в кирзовых сапогах.
Парень был еще не бомж, не оборванец, с ощутимой снаружи энергией в речах и движениях. Шагая, он, не таясь, рассказывал, как демобилизовался, искал больше года работу, что деревня его «сдохла» и деваться некуда... «Выпимши, естеств...»
Свалка была громадная, без краев. По холмам и кручам лениво прогуливались разжиревшие до размеров куриц чайки с длинными бордовыми носами. Вспархивали, перелетая на метр-другой вбок, лоснящиеся фиолетом вороны. И над всем этим, как зной, стоял жуткий неподвижный дух разложения.
«Трудись, – всплыли неизвестно чьи безукоризненные слова в сознанье Чупахина, – делая руками полезное, чтобы было из чего уделять нуждающемуся...»
И где же, возразил он, подумав, сам себе, где сегодня это место? Если не врать, если вольно ли, невольно ли не воровать... Где?
– Много вас тут? – спросила Л. В. у вожатая.
– Человек двадцать пять, – отвечал тот. И вот пришли.
Сработанная из картона, палок и кусков одеял палатка-шалаш внутри казалась просторнее, нежели снаружи. На так-сяк наискосяк набросанных в виде пола досочках валялось тряпье, а на нем в опохмельном отрубе вкушали сон три непохожих промеж собою человека.
Одна была женщина. Л. В. потянулась было к ней будить, но парень-проводник остановил ее.
– Это не та! – сказал в объяснение.
– Ата где же? – глухим, срывающимся голосом спросила Люба.
– А я знаю? – отвечал парень в сапогах по-одесски. – Делася куда-то! Где-нибудь спряталась, должно.
Поразмыслив, Л. В. (
Бывший дембель взбирается в шалаш и некоторое время честно сомневается – кого?
Ногами к выходу и отверзши завешенный грязными усами рот, слева, храпит на спине «хозяин». Не совсем ясно, хозяин заболевшей женщины или прибежища, но так ли – иначе будить, по мнению выбирающего, его не стоит. Он взгальный, в больницу бабу не «отпускат», а в медицину никакую не верит, почитая за шарлатанство и обман трудящихся. Если разбудить, он еще «сделает че-нибудь».
– Хорошо, хозяина не буди! – соглашается Люба.
Рядом, но сравнительно поодаль от того, на боку, с подогнутыми коленями спит крупная, лет тридцати пяти женщина по имени Мария. Она спит бесшумно, сосредоточенно и по-женски как-то аккуратно.
Третий спящий – господин средних лет в галстуке, плаще и дорогих кожаных полуботинках – навалился спиной на опорную палку и переносит забытье практически полусидя. Дембель-экскурсовод об этом третьем не находит нужным вообще что-то сообщать.
– Если кто что и знает, то она! – показывает он наконец на Марию.
От поднесенной к носу ватки с нашатырем Мария морщится, открывает темные потухшие глаза и садится, не выказывая ни удивления, ни неудовольствия...
Осторожно, чтобы не потревожить спящих, она выбирается из шалаша наружу, и они отходят за него в сторонку с бывшим солдатом.
«А не такая ли она, сбежавшая, маленькая из себя, щекастенькая такая? Не бывают ли у нее эпилептические припадки?» – так бы и спросил Чупахин у солдата или Марии, коли б возможно, если бы уместно было спросить.
– Я что, фраер, получается?! – доносится из-за шалаша возмущенно-напирающий голос. – Люди приехали. А кто вызывал-то? Я! А кто кудахтал: «Ой, из меня текёть! Ой, из меня текёть...» Ну как это по- русски называется-то?!
В ответ что-то едва слышно шелестит оттуда, но все уже более-менее ясно: женщина, к которой вызывали их «скорую», спряталась неизвестно где, чтобы не забрали в больницу.
– Не-е, не сыскать ее теперь, – подводит итог, выходя к ним, последний из сдохшей деревни.
Чупахин оглядывает окрест необозримую эту свалку и находит соображение убедительным. Не сыскать!
На дворе ноябрь, думает он, а эти люди не мерзнут, не замерзают в своем игрушечном шалашике, и это потому, что, разлагаясь, органические отбросы выделяют не только смрад, но и тепло...
И не успевают вывернуть на шоссе, в рации гремит голосище Варвары Силовны: «Де-сятая! Де-ся-тая!