И пускается объяснять про некое место в сетчатке человеческого глаза, куда якобы входит зрительный нерв. Тут, в этом месте, отсутствуют палочки и колбочки, воспринимающие свет. Сама она, дескать, читала в «Науке и жизни». Когда фокусная точка попадает на «пятно», человек предмета не видит. Это пятно, говорит Вера, это наше «эго», дурной индивидуальный эгоизм. И отсюда, мол, понятна мысль Льюиса, что в каждом есть нечто абсолютно невыносимое. Как раз это пятно. И поэтому смирение есть не доблесть, а единственный шажочек в разрешающем неразрешимую беду направлении...
– Потому и конца-краю нету сражению всех со всеми! – подводит она итоговую, малооптимистическую черту. – Бревно-то куда труднее узреть! Чем соринку-то...
– Одним словом, опять одна сплошная эта дочь Сталина! – с легкою усмешкою вздыхает Ляля.
– Какая еще дочь? – не понимает Вера. – О чем ты?
– А внебрачная! – охотно поясняет Ляля. – Идешь-идешь в «разрешающем-то неразрешимую» направлении, а тут бац – и опять какая-нибудь очередная внебрачная дочь.
Повисает пауза.
– Ты это про... Любаньку, да? – уточняет в явном замешательстве Вера. – Я что-то не то... Я... не понимаю, Ляль.
– А ты думаешь, я понимаю? – хмыкает Ляля.
– Она хочет сказать, – вмешивается наконец и Серафима, – что спервоначалу всё перепутают, а потом...
– Х-ха! Догадалась! – перебивает радостно Вера. – Ну, Симчик, молодец! Все тайное становится явным! Так? Это? Ты это хотела сказать, Лялечка?
Но ответа Лялиного не слыхать. Она, возможно, пожимает плечами или высовывает язычок в подтвержденье либо отрицая Верину «догадку». Это отцу Варсонофию останется неизвестным теперь уж до скончания его дней.
Вера еще что-то говорит, разглагольствует о необходимости строить душу, о любви к врагам, на которую чувствует себя категорически неспособной, что есть враги человеку – и это одно, а есть – церкви, и это совсем-совсем другое, а между тем поезд, столько времени буровивший пространство, подбирается к знакомым до родственности привокзальным путям.
Отец Варсонофий спускается с верхней полки, завязывает на импортных, на толстой подошве, ботинках длинные шнурки, надевает шарф, шляпу и долгополое, по последней моде, пальто.
Вера двигает к проходу похудевшие дорожные сумки. Где-то там, в неровном рядке покрытых ночной испариной легковушек, ждет их сейчас уютно-угретый «жигуленок» Чижика.
Отец Варсонофий вытаскивает из внутреннего кармана потертое кожаное портмоне и, вытянув оттуда три зеленоватые маслянистые купюры, дает по одной каждой из своих подпорщиц-певчих. Премия!
– Спаси вас Бог, батюшка! – кланяется Серафима и безошибочно юрким движеньем усовывает
Крупные красивые пальцы Ляли нерешительно, точно неохотно или колеблясь, сворачивают купюру вдвое, еще вдвое, еще...
– Спасибо, – краснея и стыдясь неясно чего, она потупливается и уходит поскорей в коридор.
– Спаси и сохрани вас Бог, батюшка! – счастливо блестя зелеными стрекозиными глазами, по- сержантски сипло, громогласно отчеканивает благодарность и Вера Уткировна Чижикова.
P.S.