– Ужасть как жрать хочется.
– А вот мы сейчас с тобой покурим, оно и расхочется, – сказал Сократилин.
– Корочку бы сейчас хоть самую завалящую. Со вчерашнего утра не жрамши. Да и утром-то какая была еда… – пожаловался Могилкин и тронул Сократилина за руку. – Вкусные у них макароны?
Богдан усмехнулся:
– Не распробовал.
– Кажись, с мясом, – сказал Добрянский.
– А ты успел рассмотреть? – вскричал, Могилкин. – У, сволочь! Взять бы лом да между глаз!
– За что?
– За то, что ты изменник и предатель!
– Я никого не предавал, никому не изменял, даже собственной жене, – спокойно возразил Добрянский.
– Почему же к своим бежать не хочешь?
– А мне все равно, что свои, что чужие. Я баптист и воевать не собираюсь.
Сократилин с удивлением посмотрел на Добрянского, на его пронырливое лицо с тонкими сухими губами. Перехватив вопросительный взгляд Сократилина, Добрянский пояснил: – Вера моя не позволяет убивать людей.
Могилкин подбежал к нему, сел на корточки и, заглядывая в лицо, ехидно спросил:
– Зачем тогда в армию пошел?
– Армия одно, а война совсем другое, – невозмутимо отвечал Добрянский.
Могилкин встал, подбоченился, выставил ногу и покачал носком сапога.
– Вот что я тебе скажу, Добрянский, баптист ты или… – Могилкин выдавил довольно-таки резкое словечко. – А Родину защищать обязан!
Добрянский прищурился:
– Родину, говоришь? А ты знаешь, что такое родина?
– Знаю!
– Что же это за штука? – ядовито спросил Добрянский.
– Родина это – во! – Могилкин широко развел руки, описал большой круг и покосился на Добрянского. Тот ухмылялся. – Ты надо мной не смейся, баптист. Я не знаю, как это по-ученому выразиться, потому что четыре класса и пятый коридор в школе прошел. Я тебе по-своему, по-простецкому скажу. Родина – это моя деревня Петушиха. Мой дом в три окна под соломенной крышей, овин, около овина береза, из которой я гнал соковку. Родина – это…
Вдохновенную речь Могилкина оборвал треск немецкого автомата у самого входа в котельную.
Долго и тяжело громыхали по каменным ступеням сапоги, и долго скрипел в заржавленном замке ключ. Вернулись четверо. Пятого только что расстреляли прямо у котельной. За кусок колбасы.
– Мы таскали раненых, – рассказывал сержант Никитин, – на втором этаже школы в коридоре стоял стол. На этом столе резали колбасу. Мы туда и обратно, и все мимо этого стола. Я с Гущиным на пару таскал. Я его предупреждал. Не сдержал себя парень. На глазах у немца схватил колбасу – и в карман. Немец с минуту смотрел на него как обалделый. Потом поднял шум. Прибежал белобрысый офицерик, посмеялся, что-то сказал нашему охраннику. И даже колбасу не отобрали. Я думал, что на этом все и кончилось. Я даже зауважал этого офицера. Мы перетаскали раненых, и нас повели в котельную. У входа в котельную немец нас остановил, построил, потом вывел Гущина и приказал ему есть колбасу. Приказывает, а сам улыбается. Я даже не заметил, когда немец автомат поднял.
– А он и не поднимал. Как держал у живота, так и стрелял, – сказал Левцов. – В общем, с колбасой во рту отбыл рядовой Гущин, как говорят, в лучший мир.
Это убийство потрясло Богдана. Да и не только его. Лицо у Могилкина посерело, нос еще больше заострился. Гармонщиков смотрел в одну точку. Добрянского трясло от страха.
– Дурак этот Гущин. – Левцов мрачно усмехнулся. – На вшивой колбасе засыпался, а я вот, – он вытащил из голенища сапога пистолет, подкинул его, поймал, – «вальтер». Удобная штучка, аккуратная. Офицерский. Волокли мы с Гармонщиковым офицера. Здоровый офицер, жиру в нем пудов пять. Вся морда в бинтах, один нос торчит, а на боку кобура.
– Когда же ты успел? – изумился Гармонщиков. Левцов, ухмыляясь, ласково погладил пистолет.
– Руки у меня такие. Мамаша очень восхищалась ими. Помню, посмотрит, бывало, на мои руки и скажет: «Отрубить их мало».
– А ты понимаешь, чем ты рисковал? – спросил Никитин. – Ты рисковал нашими головами.
– В первую очередь я рисковал собственной головой, товарищ сержант, – сухо ответил Левцов. – А во- вторых, я неудобно чувствую себя без оружия. Мне все время кажется, как будто мне чего-то не хватает. И настроение у меня от этого скверное.
Сократилин отлично понимал, что, если бы Левцов засыпался, их бы всех расстреляли. Но все же он не мог не восхититься дерзостью Левцова. И упрекать теперь его было не только бессмысленно, но и грешно. Ведь он достал оружие! Все облегченно, вздохнули и почувствовали себя уверенней, и гибель Гущина отошла на задний план. На передний опять выступил побег. Если раньше кое-кто и сомневался в разумности побега, теперь не было таких. Даже баптист Добрянский заявил, что он тоже здесь не останется. Бежать решили, как только стемнеет. Все теперь зависело от того, будет ли выставлен часовой и сможет ли пролезть в дыру Могилкин. Желание вырваться на волю было настолько сильным, что в крайнем случае решили взломать дверь. Много возлагали надежд и на подход наших войск.