— Эка благодать, господи.
Его рябое, как вафля, лицо, притягивая лучи заходящего солнца, светилось от умиления. И правда, было удивительно хорошо в вечерний час на Алешкинской пустоши. По плоским макушкам ольх и осин солнце стелило мягкий розовый свет, и они пылали, как осенью. В траве, где лежали длинные оранжевые тени, уже искрились первые капли росы. А под кустами сгущались сумерки: гасли лиловые колокольчики, ромашка сворачивала свои нарядные шляпки, и уже совсем потемнели глянцевитые листья конского щавеля. От реки, клубясь и цепляясь за сучья, наползал туман.
Крикливые дрозды внезапно смолкли. В небе еще звенел жаворонок; он долго висел на одном месте, как будто провожал на ночлег солнце, и едва солнце вобрало свой последний луч, жаворонок камнем упал в густую траву… На минуту все замерло. И вдруг с пронзительным писком поднялся чибис, описал над лугом круг и с криком «иви-иви», скользя по макушкам кустов, пронесся и скрылся за рекой. Опять стало тихо. А потом все зазвенело. Кузнечики, полевые стрекачи, завели ночной концерт. К ним присоединился дергач и затянул свое бесконечное «дра-дра».
Ваня Конь докурил цигарку, сплюнул крошки самосада и спросил, обращаясь не то к Сашку, не то к Овсову:
— Не слыхал, скоро ли народ из города в деревню двинут?
— Что, говоришь, вынут? — замигал Еким и подставил к уху ладонь.
— Я спрашиваю, когда народ из города в деревню погонят? — мрачно пояснил Конь.
Еким погладил плешь и захихикал:
— Ты, Ваня, чего это? Разве человека можно гнать? Человек сам по себе живет, как птица, по-божьи. Вот ты не захотел в городе жить — приехал в деревню и живи.
— Ты, божий человек, не ставь меня в пример. Я сам уехал. Надоело мне там по общежитиям болтаться.
— Вряд ли сами-то поедут. Вот если правительство поднажмет, тогда — да, — проговорил Сашок.
— Правительство само собой… Оно знает, что делает… А вот дай в колхозе на трудодень рублей по пятнадцать — сам народ побежит. Проситься будут.
— Ясно дело, побежит, — согласился Сашок. — Вот всех бы вернуть, кто уехал… Сколько в Лукашах народу было…
— Всех не вернуть. Половину бы хотя, — отозвался Конь.
Василия Ильича так и подмывало сказать, что вот он тоже сам приехал в колхоз, никто его не гнал, но, взглянув на мрачное лицо Коня, промолчал.
После ужина Конь, натянув на голову фуфайку от комаров, лег и сразу захрапел. Овсову спать не хотелось. Собираясь на сенокос, он думал о задушевных разговорах у огня, о песнях. Нет, нет, не так представлял все это Овсов… Он долго лежал, привалясь к шалашу. Далеко за лесом поднималась луна — белая, холодная, как ком снега.
Пришел Сашок, сел рядом, поежился, постучал каблуком о каблук.
— Не спишь, Ильич? — потом зевнул и на корточках заполз в шалаш.
Забылся Василий Ильич под утро, когда на бледном небе терялись звезды.
Овсова разбудили крики людей и лязг кос. Висел плотный сизый туман. Река словно кипела — над водой кривыми столбами поднимался пар, и сквозь него тускло светилось плоское солнце. Копылов уже запрягал лошадей в лобогрейку.
— Тпру, стой, но, но, не балуй… Дай ногу! Ногу дай, дура! — ругал он молодую кобылицу.
В синем берете, из-под которого торчали влажные завитки волос, появилась Клава Кожина.
— Собирайся, мужики, начинать пора! — весело крикнула она и опять пропала в тумане.
Сашок туго затянул ремень на пиджаке и принялся точить косу. Василий Ильич переобулся, прикрепил к поясу брусницу. Ему досталось косить в паре с Сашком.
Коса нырнула с легким свистом, и, словно сбритая, легла трава, а пятка косы отбросила ее в сторону. Еще взмах, еще взмах, еще, еще. Василий Ильич оглянулся — за ним вытягивался ровный желтоватый прокос. Овсов глубоко вздохнул и почувствовал, как легко дышится и как что-то давно забытое, волнующее просыпается в нем… Косилось спорко. Роса лежала обильная, и коса без усилий срезала высокую, подернутую редеющим туманом траву. Впереди, размеренно махая косой, шел Сашок. И Василий Ильич с завистью отметил, что хотя он и не отставал от Сашка, но прокос у того был шире и чище. «Взи, взи», — пела под металлом трава и, обнажив желто-зеленые стебли, ложилась ровными рядами.
Пройдя метров тридцать, Сашок остановился и четырьмя взмахами узкого бруска поправил лезвие; потом оглянулся, сбросил с плеч пиджак, стянул рубашку и, голый по пояс, быстро обошел Овсова. Василий Ильич тоже разделся и стал нажимать. Волнение охватило его, когда плоская, как доска, спина маленького Сашка стала приближаться.
— Ага, ага, — радовался он, глядя на двигающиеся из стороны в сторону лопатки Сашка. — Ничего, ничего, — подбодрял он себя.
А Сашок шел и шел. Уже тяжело дышал Василий Ильич, рубашка взмокла, прилипла к плечам, глаза заволокло зеленью, и он напрягал зрение, чтобы не потерять из виду квадратную фигуру Сашка на толстых коротких ногах.
«Не могу, не могу, — стучало в голове, — брошу, брошу, вот, вот».
Но Сашок остановился и стал вытирать потное лицо. Минутная передышка — и опять впереди качающиеся лопатки Сашка, а в трех шагах от него — Овсов, с одной мыслью, как бы не отстать. Пройдя поляну туда и обратно четыре раза, Сашок воткнул черенок косы в землю и присел на кочку. Овсов опустился рядом. Стучало в висках, пот заливал глаза. Налетевший ветерок сдернул туман…
Перед ними открылся Алешкинский луг, яркий и свежий; сверху он серебрился от лугового мятлика; но особенно выделялось два цвета: желтый и фиолетовый, так сильно луг порос золотистой медяницей и веселым цветком иван-да-марья. Солнце начинало припекать, косить становилось все тяжелее.
Кто-то им несколько раз кричал, но голос казался очень далеким, и Василий Ильич никак не мог понять, кто кричит и что кричит. Но вот Сашок резко остановился, вскинул на плечо косу и, не оглядываясь, пошел к реке. За ним машинально двинулся и Овсов и почувствовал, как легко понесли его ноги, словно тело стало невесомым. На берегу реки стояла Клава. Она, по-видимому, только что выкупалась: по ее здоровому, румяному лицу катились светлые капли воды, а сама она, расчесывая мокрые волосы, смеялась.
— Да что с вами? Совсем оглохли. Кричу с полчаса, не могу докричаться. Обедать пора.
Сашок с Овсовым припали к реке и долго тянули теплую, пахнущую илом воду. Василий Ильич намочил голову. Вода хлынула за ворот, — стало легко и немножко холодно. Так, не вытирая волос, он пошел обедать. Дойдя до конца поляны, Василий Ильич оглянулся — и не узнал ее: еще утром из-за высокого травостоя река едва виднелась; теперь она блестела рядом, даже было слышно, как плескалась плотва. Приземистые кусты неожиданно выросли, потемнели.
В самой гуще ольшаника разместилась столовая. На двух камнях стоял котел, под которым тлела осиновая коряга, а в котле пыхтела ячменная каша. Колхозники, усевшись в кружок, с аппетитом ели пропахшую дымом и салом кашу и похваливали повариху Татьяну Корнилову. А она, не скрывая радости, говорила нараспев:
— Ешьте, милые, ешьте, дорогие. Всех накормлю.
Над головами висела туча назойливых мух и рыжих слепней. В стороне, облокотясь на локоть, полулежал Копылов. Ему сегодня не повезло. Только он выехал на своей лобогрейке, как под нож попал рваный кусок железа, и нож хрупнул, как стекло. Потом косилка ввалилась в заросшую яму. Лошади дернули и сломали вагу. Татьяна поставила перед Иваном полную чашку каши. Но он только понюхал и отвернулся.
Еким, мигая, посмотрел на Коня и вздохнул:
— Запустили покосы, так запустили, что ужасть одна.
— Ничего, вычистят. Я сам видел в МТС кусторез. Во здорово режет, черт! Ольшаник толщиной с оглоблю, как солому, валит, — восхищенно проговорил белобрысый паренек и покраснел.
Его никто не поддержал. После Татьяниного обеда животы огрузли, разговаривать и двигаться было лень. Колхозники лежали, сладко жмуря глаза, и кое-кто уже похрапывал. С обмерочной палкой пришла Клава и сообщила, кто сколько скосил. И тут все поднялись и заговорили. Оказалось, что Василий Ильич с Сашком смахнули без малого гектар. Сашок толкнул локтем Овсова.