поселок, где он жил, на две части проходившее через него шоссе. По проспекту то в одну, то в другую сторону профукивали стремительные «Газели» с номерами автобусных маршрутов на лобовом стекле, еще несколько минут – и можно оказаться в самом центре у монастыря, но Рад пошел пешком.
Он шел и смотрел по сторонам. Зима еще не навалила сугробов, еще обочины дороги и тротуаров не обросли снеговыми валами, и белое пространство вокруг светилось безгрешной, младенческой невинностью. Целью его был телефонный переговорный пункт у подножия монастырского холма. Можно было позвонить и с почты, что находилась совсем рядом с тем магазином, где он покупал «Бородинский» – наискосок на другой стороне проспекта, – но он всегда ходил звонить туда, к подножию монастыря. И всегда пешком. Если позвонить с почты, поездка сразу исчерпывала себя. А так, с проходом через полгорода, она словно бы наполнялась значением и смыслом. Обретала содержание. Объемное всегда значительнее того, что мало по размерам.
Просторный зал переговорного пункта, весь в сотах узких деревянных кабинок со стеклянными дверьми, был арктически пустынен. Лишь в одной из кабинок с крупными надписями на стекле «Москва» впаянной в мед пчелкой виднелась фигура молодой женщины в серой дубленке.
Рад прошел к кабинке со словом «Москва», что была самой дальней от той, где стояла пчелка в дубленке. Вошел внутрь, наглухо закрыл за собой дверь, расстегнул куртку, извлек из кошелька магнитную карточку, снял с рычага трубку, вставил карточку в прорезь. Мать у себя дома сняла трубку после первого же гудка, словно сидела около телефона и ждала звонка.
– Алле! Алле! – произнес ее голос.
Голос у нее был тревожный, вибрирующий, будто натянутая на разрыв струна, – может быть, она и в самом деле сидела у телефона. Или, скорее, таскала его с собой, куда б ни пошла.
– Это я, мам, – сказал Рад. И быстро, чтобы не выслушивать упреков, что давно не давал о себе знать, добавил: – Я о'кей, у меня все нормально.
Маневр его, однако, успехом не увенчался.
– Ой, ну вот слава Богу, ну наконец! – зазвучало в трубке. – Что, неужели у тебя никакой возможности звонить чаще? Я уже не знаю, что думать, я уже себе Бог знает что представляю!
– Не надо ничего себе представлять, – сказал Рад. – Я тебе объяснял, объясняю еще раз: если со мной что случится, тебе позвонят. Никто не звонит, и я в том числе, – значит, все хорошо, у меня все нормально.
– Да, нормально! А ждать мне: зазвонит этот проклятый телефон, не зазвонит, трястись все время – это мне легко, да?
– Так, мам, я тебе все сказал! – Рад отнял трубку от уха, постоял так, не слыша, что отвечает мать – прием, выработанный, чтоб не сорваться, – и снова поднес трубку к уху. Мать там все говорила – не имея понятия, что ее слова были выброшены на ветер. – Я жив-здоров, у меня все нормально. Что ты? – прервал он ее.
Несколько долгих секунд в трубке длилось молчание.
– Я тоже, слава Богу, жива-здорова, – сказала потом мать. – Вот только это ожидание... Я пью валокордин ведрами. Ты можешь хотя бы сказать, где ты?
Рад не сдержался.
– Опять двадцать пять! – воскликнул он. – Я в безопасности, не волнуйся! Потому и не говорю тебе где – для безопасности! Все, пока!
Он бросил трубку на рычаг, не дождавшись ответных слов прощания. Трубка впечаталась в свое гнездо со звучным хрюком и хрюпом – будто провопила от боли.
В тот же миг ему стало стыдно. Бедная трубка! Бедная его мать!
С минуту, наверное, он стоял, тупо глядя в каре кнопок на светло-синем корпусе таксофона перед собой, перемогая это чувство вины. Отец умер три года назад, он был их единственным ребенком, ох и одиноко же было матери на старости лет в бетонной пятидесятиметровой коробке на метро «Первомайская», ох и больно за него! Свинья. Не мог быть с нею терпеливей и снисходительней.
Возможно, матери можно было бы звонить и с мобильного, не мучить ее неизвестностью от одного его посещения переговорного пункта до другого, но Рад не был уверен, что это достаточно безопасно. Он опасался, что ее телефон может прослушиваться. И если телефон матери в самом деле прослушивался, определить местоположение телефона, с которого он звонил, было совсем просто. Однако он все же не пасся у этого таксофона на привязи, а мобильный всегда был с ним, поселок – не город, и найти его в поселке при должном желании уже не составило бы большого труда.
Когда он наконец открыл дверь и выступил из кабинки наружу, из своего таксофонного уединения как раз выходила и пчелка в дубленке. Рад невольно обежал ее взглядом. Повернув голову, она тоже взглянула на него. Нет, никакого призыва в ее взгляде он не уловил, но интерес, несомненно, был. Вообще у него никогда не возникало особых сложностей с тем, чтобы понравиться, – это у него получалось само собой. Это потому что ты похож на Грегори Пека, сказал ему однажды школьный приятель после очередной победы Рада на танцевальном вечере в соседней школе. Потом, специально посмотрев в кинотеатре Повторного фильма у Никитских ворот «Римские каникулы» с Одри Хэпбёрн и Грегори Пеком в главных ролях, стоя перед зеркалом дома, он всматривался в свое лицо – похож? – но если и был похож, понять это было невозможно, и осталось только поверить тому своему приятелю, потерпевшему на вечере сокрушительное фиаско.
Инстинктивно, заметив в пчелке к себе интерес, Рад было метнулся за ней, но тут же придержал шаг и начал спускаться по длинной лестнице, что вела из переговорного пункта на улицу, лишь тогда, когда внизу, плеснув лоскутом света, открылась и закрылась дверь. Нет, он не хотел никакого меда. Никакого и ни от кого. Если бы только само собой, в чистом виде, ложка в рот – и наслаждайся вкусом. А так, чтобы добыть этот мед, добраться до него, распечатать леток – нет, не было в нем куража.
Пчелка в дубленке, когда вышел на крыльцо, уже улетела от того шагов на двадцать, не меньше. Дверь за Радом шумно захлопнулась, девушка оглянулась – похоже, она была все же не против его внимания, – но Рад уклонился от встречи с ее взглядом и не ускорил шага. Лети, пчелка, неси свой мед в улей, что окажется надежней этого.
Его улей был разорен. Сожжен дотла, иначе не скажешь.
Он не понимал и сейчас, как получилось, что у него набралось едва не четверть миллиона долларов долга. Он не занимал столько. Ему просто не нужно было таких кредитов. Вероятней всего, его подставила бухгалтерша. Стакнулась с бандитами, что качались у него в клубе, подделала документы. Или не стакнулась, а запугали. Для него, впрочем, никакой разницы: стакнулась или запугали; важен результат. Красивая двадцатипятилетняя телка с красивыми каштановыми волосами, ждавшая от хозяина посягновения на свою красоту.
Нужно, наверное, было и посягнуть. Тогда она хотя бы предупредила, с чем на нее наседают эти качки с наголо остриженными калганами. «Кайф заведение, оттянулись – душа соловьем свищет, – говорили калганы, выходя после занятий из душа и влив в себя для восполнения потерянной жидкости в клубном буфете по паре бутылок пива. И, похохатывая, шутили: – Надо будет у тебя его забрать, оформить в свою собственность». Это он так думал, что шутили. Оказывается, нет, не шутили.
О тех восьми часах, что провел под дулами двух «калашниковых», Рад не вспоминал. Сработали некие защитные механизмы психики – и восемь часов под «калашниковыми» словно бы обволоклись туманом. Правда, освободить память от сознания того, что фитнес-клуба у него больше нет и тот теперь принадлежит не ему, было невозможно.
Он подписал вконце концов все. Все бумаги, которыми трясли у него перед носом. «Ставь подпись, чмо! Бери ручку, прикладывайся! Прикладывайся, говорят! Сколько человека можно мучить? Извелся человек, к детям человеку нужно!» – блажили на него его вчерашние клиенты, водя перед глазами пальцами, растопыренными «козой», и тыча автоматным дулом под ребра.
«Человек» был нотариусом – суровой усатой армянкой с хриплым мужским голосом, словно бы навек простуженным на кавказских ветрах. Она терпеливо сидела на стуле за дверью его кабинетика в тренажерном зале, но время от времени дверь открывалась, и ее пугающе-мужской голос спрашивал: «Я еще не нужна?»
Под бумагой, что сверх отданного в уплату за долги фитнес-клуба должен этим калганам еще сто тысяч долларов, он тоже подписался. При выборе «кошелек или жизнь» не остается ничего иного, как отдать одно, нежели лишиться и того, и другого.