состоянии уродства. Я ищу спасения. Как мне спастись? Делая то, что мне не хочется делать. Первый шаг к спасению – то, что я это знаю. Прежде всего я должна полюбить нелюбимое. Например, этого ребенка. Не смышленого мальчика Беки, а именно его. Для этого он здесь. Он – часть моего спасения. Я должна его любить. Но я не люблю. Я даже не хочу этого достаточно сильно для того, чтобы полюбить его вопреки себе. Это потому, что я еще не захотела всем сердцем выйти из тумана заблуждения.

Я не нахожу в себе любви, желания любить, желания желания любить.

Я умираю оттого, что в глубине сердца не хочу жить. Оттого, что я хочу умереть.

И потому я решусь произнести еще одно слово. Если я не хочу любить его, то как я могу говорить о любви к тебе? Ибо любовь – не голод, ее нельзя утолить, успокоить. Любя, любишь еще больше. Чем больше я тебя люблю, тем больше должна была бы любить его. Чем меньше я люблю его, тем меньше, быть может, люблю тебя.

Эта крестообразная логика заводит меня туда, куда я идти не хочу! Но разве позволила бы я распять себя на ней, если бы и впрямь этого не хотела? Начиная это длинное письмо, я думала, что его тяга будет так же сильна, как морское течение, что под волнами, ходящими туда и сюда, будет присутствовать сила, с постоянством луны притягивающая тебя ко мне, меня к тебе: кровная тяга дочери к матери, женщины к женщине. Но с каждым новым днем, который я к нему добавляю, оно становится все более отвлеченным, все более безадресным, словно письмо со звезд, из родимого хаоса, – бесплотное, бескровное, прозрачное как кристалл. Или такова судьба моей любви?

Помню, когда этот мальчик был ранен, как обильно, как грубо истекал он кровью. По сравнению с ним такой тоненькой кажется моя струйка, льющаяся на бумагу. Излияние усохшего сердца. Я уже писала о крови, знаю. Я обо всем уже писала. Я всю себя исписала, выдавила последнюю каплю крови, и все-таки продолжаю писать. Это письмо превратилось в лабиринт, и я, словно собака, суюсь то в одно, то в другое ответвление этого лабиринта, скребусь и скулю, возвращаясь все на те же места, надоевшая себе и другим. Почему я не взываю о помощи, не взываю к Богу? Потому что Бог не может мне помочь. Бог ищет меня, но не может схватить. Бог – другая собака в другом лабиринте. Я его чую, а Он чует меня. Я сука в течке. Бог – кобель. Бог чует меня, он думает только об одном – как ему найти меня и взять. Он носится туда-сюда по лабиринту, скребет когтями грязь. Но он так же безнадежно заблудился, как и я. Мне снятся сны, только вряд ли это Бог мне снится. Когда я засыпаю, перед закрытыми глазами начинается бесконечная возня каких-то фигур, лишенных тела, лишенных формы, окутанных серым или коричневым светящимся туманом. Во сне мне является слово: Бородино. Жаркий летний день; русская равнина; всё в дыму; горит сухая трава. Две армии топчутся на ней, потеряв всякий строй, обожженные, в страхе за свою жизнь. Сотни тысяч людей, безликих, лишенных голосов, усохших как скелеты, застрявших на поле бойни, каждую ночь маршируют взад-вперед по выжженной равнине, где пахнет порохом и кровью: стоит мне закрыть глаза, и я прямиком направляюсь в этот ад.

Я почти уверена, что эти две армии внутри меня вызваны к жизни красными пилюлями, диконалом. Но я уже не могу заснуть без этих красных пилюль. Бородино, диконал: я изучаю эти слова. Они напоминают анаграммы. Но анаграммы чего? И в каком языке?

Пробуждаясь от Бородино, я всегда кричу, или плачу, или захожусь кашлем, который исходит откуда-то из глубины грудной клетки. Потом я затихаю и лежу, рассматривая место, куда я попала. Я в своей комнате, в своем доме, в своей жизни: все слишком похоже на настоящее, это подлинник, не подделка. Значит, я вернулась: снова и снова я возвращаюсь, извергнутая из чрева кита. Каждый раз происходит это чудо, безвестное, безрадостное, бесполезное. Каждое утро я извергнута, выброшена на берег, мне дана еще одна возможность. И что же? Я лежу неподвижно на песке и жду следующей ночи, когда волны подхватят меня и унесут обратно в темную утробу. Выродок, промежуточное существо, не способное дышать в воде, не смеющее расстаться с морем и стать обитателем земли. Когда ты улетала, в аэропорту, ты обхватила меня и посмотрела мне в глаза. «Не зови меня обратно, мама, – сказала ты, – потому что я не вернусь». И ты отрясла прах этой страны со своих ног. Ты была права. И все же какой-то своей частью я постоянно настороже, постоянно обращена к северо– западу, готова встретить тебя, обнять тебя, если ты вдруг смягчишься и в том или ином виде меня посетишь. В этом твоем решении, в письмах, которые ты пишешь, есть нечто, вызывающее не только восхищение, но и ужас: в них – я буду с тобой откровенна – не хватает любви, по крайней мере той потребности в любви, которая рождает любовь. Нежные, участливые, даже откровенные, полные заботы обо мне, это все-таки письма человека, ставшего чужим, отстранившегося. Что это – обвинение? Нет, только упрек, горький упрек. А это длинное письмо – что тут скрывать – зов, устремленный в ночь, на северо– запад. Я зову тебя вернуться ко мне и зарыться головой мне в колени, как делают дети, как ты делала, пробираясь носом, словно крот, к тому месту, из которого появилась на свет. Это письмо зовет: возвращайся, не отделяйся от меня. Вот мое третье слово.

Если бы ты сказала, что вышла из меня, мне не понадобилось бы говорить, что я вышла из чрева кита.

Я не могу жить без ребенка. Не могу умереть без ребенка.

В твое отсутствие от меня родится только боль. Я произвожу боль. Tы – моя боль.

Что это – обвинение? Да. J'acсuse[13]. Обвиняю в том, что ты меня покинула. Я швыряю тебе в лицо это обвинение, швыряю на северо-запад, в лицо ветру. Швыряю тебе в лицо свою боль.

Бородино: анаграмма слова «вернись» в каком-нибудь языке. Диконал: «позвала».

Слова, вырвавшиеся из чрева кита, искаженные, таинственные. Дочь.

Среди ночи я набрала номер «линии жизни».

– Доставка на дом? – повторила женщина. – Я не знаю, кто занимается доставкой на дом, кроме «Статтафордз». Может, вам обратиться в «Обеды на колёсах»?

– Вопрос не в том, чтобы готовить еду, – сказала я. – Готовить я могу сама. Мне нужно, чтобы кто-то доставлял продукты. Мне трудно носить сумки.

– Оставьте ваш телефон, а утром я скажу социальному работнику, чтобы он вам позвонил.

Я повесила трубку.

Конец накатывает стремительно. Я не учла того, что, когда едешь под гору, двигаешься все быстрее и быстрее. Я думала пройти весь путь неторопливым шагом. Ошибка, очевидная ошибка.

Есть что-то унизительное в том, как это все кончается, – унизительное не только для нас, но и для нашего представления о самих себе, о человеческой природе. Люди, которые лежат в темных спальнях и ходят под себя. Люди, которые лежат в кустах под дождем. Ты этого не поймешь, тебе еще рано. Веркюэль, тот поймет.

Вы читаете Железный век
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату