Стукнула дверь в прихожей, и в дом ворвалась шаровая молния. Разоблачаясь на ходу, она обнаружила косу, уложенную вокруг головы, наподобие Тимошенкиной, только не белокурую, а темно-русую, широкую кость, прямую спину, большую грудь, большой живот и прокуренные зубы в ярко-красном рту. Невидимый, но ощутимый вихрь спиралью завился в комнате.
– Представляю вам мою жену Василису, а тебе представляю журналистку, о которой говорил.
Шаровая молния, распространяя запах озона, мельком глянула, схватила мою руку своей, почти мужской, встряхнула так, что искры из глаз посыпались, и объявила: иду спать, падаю с ног, четырехчасовая операция. Метнулась в другую комнату, сжигая на своем пути все, отчего запахло гарью, и плотно прикрыла за собой дверь. Она у меня хирург, и хирург первоклассный, снизошел до объяснения Окоемов, ей несут свои простаты буквально все, кого вы видите по телевизору, а она несет домой буквально всё, о чем они с ней треплются до и после, и я в курсе дела до такой степени, какая вам и не снилась, тем более что записываю, поэтому не стоит трепыхаться, стараясь меня переспорить, поскольку у вас элементарно меньший объем знаний.
Я не трепыхалась. Не почему-либо, а из нецелесообразности.
На это моих знаний хватало.
19
Однажды он спросил, кто у меня любимый русский писатель. Лермонтов, назвала, не задумываясь, а у вас? Бунин, назвал он, а почему Лермонтов? Не знаю, смешалась я, по группе крови, по совпадению, по любви и жалости, по изумлению перед даром, перед языком, перед тайной, наконец, а Бунин почему, закончила вопросом. А потому же, последовал насмешливый ответ, по группе крови, по изумлению перед даром, перед тайной и русским языком.
Не правда ли, держала я фасон, занятно, что у людей может быть один и тот же набор слов, не исключено, что один набор чувств, а значит мыслей, но по разному поводу. Или иначе, повод один, а слова, чувства и мысли рознятся как противные, подхватил он так же насмешливо, и вот сейчас мы дружим, а можем разойтись и враждовать, и волоска не проложить, где источник, а уж он найдется.
Мы походили на зеркала, поставленные друг перед другом, но с искаженным стеклом, – такая гомерическая комната смеха.
20
Давайте напьемся, сказала Милка, и мы принялись активно за это занятие. Наливали с частотой, против которой в другое время я бы протестовала. Тут был особый случай: Милка нас покидала. Пили, не пьянея. Реплики, не говоря о тостах, изобретали с осторожностью, чтобы не коснуться. На четвертой или пятой рюмке у Толи скривилось лицо от сдерживаемого плача. Увидев, что его развозит, я выступила с каким-то поспешным воспоминанием, в котором он фигурировал как образец мужчины. Он нашел в себе силы изобразить ухмылку и справился с плачем. Муж бодро сказал: пробьемся. Мы выпили. Милка сказала: за все хорошее, что у нас с вами было. Мы опять выпили. Толян сказал: вы нам родные. Мы выпили еще. Я сказала: а вы нам. После чего выпили по новой. Потом я убирала со стола, почти не качаясь, Толян, трезвевший с каждой рюмкой, отправился на улицу курить, муж, вставая из-за стола, чуть не свалил стол, но во время успел подхватить, после чего поднялся на второй этаж смотреть маленький телевизор, я слушала, как он шел, он шел на несгибаемых ногах, Милка мыла посуду спиной ко мне, я осторожно приблизилась, тронула за плечо:
– Мил, что ты делаешь?
Она, словно ждала, тотчас обернулась:
– Сама не знаю, лечу не знаю куда и каждую минуту боюсь, что упаду и отобью себе печенки.
– Давай переиграем, еще есть время.
– Разве?
– Давай, Толя тебя любит, мы любим, это проверено, неужели сомнительный шофер перевешивает годы и годы?
– Не давите на меня, если что, я должна решить сама, но это не сейчас.
Милкин словарь и милкино мышление по-прежнему удивляли. Бывшая продавщица из хохлацкого захолустья, с десятилеткой, и московская штучка, с высшим образованием, а ни разницы, ни розни. Капля подточила камень, я могла поздравить себя, Милка оставляла нам шанс. Лишь спустя время до меня дошло, что она словами смягчала ситуацию, жалея нас, а в намерениях была тверда. Разница между нами все же существовала. Я в ее возрасте выходила замуж предпоследний раз по страстной любви, не говоря о последнем, приключившемся ровно о ту пору, когда я была на двенадцать лет старше Милки нынешней. Ничего не было важно, кроме невозможности жить без, кроме ненормальных слов и поступков, которые другим, нормальным, представлялись дурацкими, кроме любви, пропади она пропадом и благослови ее Бог. Разница между нами заключалась в том, что я по старинке употребляла слова
Пришла машина, и Милка уехала. С вещами. Тимку отправила электричкой раньше. Обидно, что он с нами не попрощался. Мы полюбили и его, по первости беспечного бездельника, затем увлеченного компьютерщика, тощего и хитроглазого, и долго еще скучали по нему.
Толяна минут за пятнадцать до Милкиного отъезда Митя увел на станцию. За сигаретами.
Митя был скромняга и миляга, сын работавшего у Челомея крупного инженера, впрочем также скромняги и миляги. Они с Челомеем делали ракеты, и по ночам в чреве земли под нашим домом и в окрестностях что-то томительно и долго выло. Отец не жил с Митиной матерью последние двадцать лет, но с Митей встречался на нашем участке, где Толян чинил машины обоим. Мите не исполнилось и тридцати, а светлая шевелюра поредела значительно, что нисколько не портило его, обнажая череп красивой лепки. Отец не закрывал рта. Узнав массу занимательного про Монголию, где чистейший степной воздух вылечил его неизлечимые легкие, а части ввозимых им ракет обеспечили неисчислимое количество чистосердечных даров от луноликих начальников, чье степное уложение включало в себя уложение личной жены гостю в постель, я, спустя сутки-другие, нечувствительно кралась по траве с порога в сад или обратно на порог так, чтобы листик не шелохнулся, а сумасшедший изобретатель не отвлекся от грандиозного макета, который строил тут же, не теряя времени, пока Толян правит ему мотор. Сын, напротив, был молчальник. Поднабравшись ума от Толяна, он и сам отважно лез в папин мотор, хотя звезд с неба на погоны, в отличие от папы, не хватал, не имея, к тому же, никакого образования, помимо школьного. Мити я не избегала. С Митей я любила посудачить. Он примирял меня с реальностью новых, потому что чувствами обладал старыми. Чувств в этом случае было много больше, чем фраз. Он улыбался мне. Я улыбалась ему. Я спрашивала, как, мол, Митя, жизнь. Он отвечал, что неплохо, мол. Он спрашивал, какая, мол, погода в Москве. Я отвечала, что такая же, мол, как тут. Я ему улыбалась. Он мне. Я отходила от него с неизменным ощущением, что случилось что-то очень хорошее, и настроение у меня взлетало вверх. Сдается, у него шел симметричный процесс. Митя не пил, не курил, не ругался матом, а доброта его даже превышала доброту Толяна. Одиноко бродивший по свету, он женился год назад на начинающей юристке, и я думала, как повезло девчонке, что попала на нашего чистого Митю, а не на какого-нибудь негодяя Витю. Через четыре месяца она Митю бросила, забрав часть мебели и денег и дав юридическую справку, что когда муж с женой расходятся, имущество по закону делится пополам. Митя, ты же не лох, воскликнула я, услышав эту душераздирающую новеллу. Не лох, растянул рот в грустную улыбку Митя, но жалко дурочку. Негодяйку, поправила я. Дурочку, поправил он. Глядя на Милку, он, также улыбаясь, говорил: вот бы мне такую жену. Толян улыбался в ответ: эта занята, а других таких нет и не бывает. Количество улыбок на нашем дачном участке мирило с их тотальным отсутствием на участках городских. А в Мите, наверное, особым образом сложились генеалогические пласты: мужчины в его роду по материнской линии все были священники.
В эти дни Митя, единственный из нас, оценил Милкино поведение беспощадно: та еще стерва оказалась.
Осенний дятел стучал под осенним небом невидимо.
21
Василий и Василиса – это должно было носить скрытый смысл. Невозможно, чтобы не носило. Невозможно, чтобы, вступая в роман, они не обратили внимания на соединение имен, пропустив как неважное. Я не могла пропустить. И потому сочинила нечто вдохновенное на эту тему в тексте, что лежал