В карман гребцу. Остались две-три горсти.
НАШ ПРУСТ
1.
Вышла книга “Пруст в русской литературе”* - и стало ясно, с каким восторгом и сопротивлением был он встречен в России. О том, что говорил Горький (“Нестерпимо болтливый Марсель Пруст”; “Французы дошли до Пруста, который писал о пустяках фразами по 30 строк без точек…”) или Бунин (“Что же, для вас и Пруст лучше Гюго?”) стыдно вспоминать; впрочем, многие и сегодня думают точно так же, только стесняются в этом признаться.
Но от Андрея Белого, а тем более Михаила Кузмина ждешь другого отношения. Увы, ожидания обмануты. “Как читатель, я тянусь к простым формам: боготворю Пушкина, Гете, люблю Шумана, Баха, Моцарта, пугаюсь психологизма Пруста и выкрутасов Меринга, а как писатель появляюсь в рядах тех, кто понимает простоту форм, и это неспроста”. Что хочет сказать Андрей Белый (“О себе как о писателе”1933 г.) в этом своем пассаже, понять нелегко. Оказывается, “как читатель” он любит Шумана, Баха и Моцарта, “появляется в рядах тех…” – советская идеология явно сказалась не только на смысле фразы, но и на манере строить фразу, - так писали в газете “Труд”, в журнале “Красная Новь”… Борис Зайцев привез ему книгу “Под сенью девушек в цвету”. В следующий его приезд в Москву Андрей Белый вернул ее со словами: “Это бормашина какая-то”. Сказать такое об одной из лучших книг в этом мире, - как же надо было растеряться, утратить слух, а заодно и способность воспринимать новые вещи. И уже кажется сильным преувеличением поэтический некролог, в котором ему приписывалось “первородство” и способность “дирижировать кавказскими горами”: если бы он знал (или как раз потому так и сказал, что нечто подобное предчувствовал), какой провинциальной, манерной, натужной окажется его ритмизованная проза по сравнению с Прустом.
Но вот и Кузмин, если верить воспоминаниям В.Петрова, говорил, что прустовская проза “… кажется ему слишком совершенной и недостаточно живой, он сравнил ее с прекрасным мертворожденным младенцем, заспиртованным в банке”. Интересно, вспомнил ли при этом собственные прелестные стихи: “Поверим ли словам цыганки, - До самой смерти продрожим. А тот сидит в стеклянной банке, И моложав и невредим…”? Впрочем, добавляет Петров, “последние книги Пруста, написанные несколько наспех и не столь отточенные, нравились Кузмину гораздо больше первых”. И на том, как говорится, спасибо.
Зато Ахматова… Но нет, лишь один раз встречается в указателе имен к ее сочинениям имя Пруста, и какое же это общее, расхожее суждение: “Три кита, на которых ныне покоится ХХ век, - Пруст, Джойс и Кафка – еще не существовали как мифы, хотя и были живы как люди” - это из очерка “Амедео Модильяни”. Примерно то же самое, про трех китов, только с отрицательным знаком, можно было встретить в те годы в любом советском учебнике по зарубежной литературе. И больше нигде, ни в стихах, ни в прозе – ни одного намека на Пруста, ни одного упоминания… А ведь Ахматова в молодости
* М. “Рудомино” 2000
бывала в Париже (“И словно тушью нарисован в альбоме старом Булонский лес…”) и, возможно, даже видела Пруста, не зная, разумеется, о том, что это он, - на каком-нибудь парижском бульваре, – выходил же он иногда на улицу (и никто, кроме его друзей, не знал тогда, что это он). Правда, из записок Л.К.Чуковской можно узнать, что А.А. “целый час излагала ей содержание романа “Альбертина скрылась”. И еще в разговоре о Хемингуэе сказала: “Полная противоположность Прусту: у Пруста все герои опутаны тетками, дядями, папами, мамами, родственниками кухарки” Вряд ли это сказано с одобрением. (Интересно, у кого еще “все герои опутаны тетками…”? Как насчет Толстого? Гончарова? Грибоедова?
Нас еще интересуют Мандельштам и Пастернак, не так ли? (От Зощенко, Платонова, Булгакова, даже Бабеля, большого ценителя французской прозы, даже Эренбурга мы в этом смысле ничего не ждем – и, как выясняется, правильно делаем). Нет, не совсем так. Рассказывая о своих встречах с Бабелем, Эренбург вспоминает: “Он говорил мне о романах Пруста: “Большой писатель. А скучно… Может быть, ему самому было скучно всё это описывать?..” Скучно было, по-видимому, и самому Эренбургу, с его установкой на короткое дыхание и телеграфный стиль, хотя однажды, в 1927 году, с польским писателем Бой- Желенским они в поезде “всю ночь проспорили о Монтене и Прусте”. Думаю, в этом споре Эренбург был на стороне Монтеня. Жаль, что составители книги “Пруст в русской литературе” в Эренбурга не заглянули, этих свидетельств не привели.
Зато Мандельштам не забыт: он сравнил нашу критику с прустовской герцогиней, обмахивавшейся веером, “но не в такт исполняемой музыки, а вразнобой – для независимости”, - и это всё.
Пастернак “узнавал о Конраде и Прусте” еще в 1924 году, занимаясь в библиотеке Наркоминдела подбором “иностранной лениньяны”, а в 1929 году в письме к В.С.Познеру писал: “Пруст года три назад был для меня совершенным открытием. Боюсь читать (так близко!) и захлопнул на пятой странице”. Несколько смешно, не правда ли? Придравшись к этому высказыванию, можно было бы порезвиться, но я слишком люблю Пастернака, чтобы позволить себе такое. Тем более что в 1930-м, получив от сестры из-за границы книги Пруста, он благодарит ее и восклицает: “Какой удивительный писатель!” Однако Евгений Борисович Пастернак уточняет: “Лишь после завершения работы над романом “Доктор Живаго” он мог позволить себе внимательно прочесть Пруста, задавшись целью понять, что значило для него потерянное и обретенное время”.
В чем дело? Откуда такое безразличие к небывалой прозе даже у наиболее тесно связанных с европейской культурой русских авторов? Объяснить это, думаю, нетрудно: никогда еще русская жизнь так не отдалялась от общечеловеческой; Советская Россия жила своими проблемами: революцией, классовой борьбой, голодом на Украине, великими свершениями и пятилетками, репрессиями, - в сравнении с ними проблематика и персонажи Пруста казались не только официальным критикам и пролетарским писателям, но и тем, кто от них страдал, - чем-то далеким, отсталым (добро бы еще Пруст был авангардист!), не имеющим отношения к сегодняшней жизни, “боевой, кипучей”. “Симптоматично, например, - справедливо замечает автор вступительной статьи А.Д.Михайлов, - что деятели ОПОЯЗ’а творчеством Пруста не заинтересовались вовсе”.
Здесь я, разумеется, не говорю о переводчиках, прежде всего – А.А.Франковском, А.В.Федорове, - они-то, конечно, понимали, кого переводят. (“Произведение Пруста грандиозно”, - А.Франковский). И для справедливости надо отдать должное Луначарскому: в 1923 году, когда и во Франции-то еще не были изданы все книги романа, просвещенный и не кровожадный нарком уже опубликовал заинтересованный отклик в советской печати о Прусте, а затем не раз в своих статьях, хотя и с необходимыми оговорками, восхищался им.