– С чего это ты меня вдруг по отчеству? Ты меня, как всегда, называй: «Тетя Фрося».
– Спасибо, тетя Фрося, – покорно сказал Антошин.
– Тетя Фрося! – прыснула в темноте Шурка. – Иди сюда! Мне без тебя спать страшно! А, тетя Фрося!..
– Вот я тебя сейчас! Развеселилась. Как бы не заплакала.
Ефросинья пошла к себе, но в это время приоткрылась дверь. Антошин прибавил фитиля.
В дверях стоял долговязый парень лет под тридцать в серой барашковой шапке пирожком и добротной бекеше с серым же барашковым воротником.
– Фрось, а Фрось! – возбужденно прошептал он, дыша, как опоенная лошадь.
– Чего тебе? – очень холодно отозвалась Ефросинья.
– Мам, это Сашка? – осведомилась Шурка, которой требовалось все знать.
– Сашка. Спи, горе мое!
– У вас Дуська? – спросил, вглядываясь в полумрак, Сашка.
– Проваливай, пьяная рожа! Нету здесь Дуси. Ишь, налакался. За три сажени слыхать.
– Так ведь я это с горя, Ефросинья Авксентьевна.
– А ты ей что вчера наговорил? Ты припомни. Совести у тебя нету.
– Так ведь я пьяный был, Ефросинья Авксентьевна.
– Сказано, проваливай.
– Разрешите, Ефросинья Авксентьевна, пожелать вам спокойной ночи.
Ефросинья промолчала. Сашка крякнул и ушел. Через секунду он снова возник в дверях:
– Ефросинья Авксентьевна!
– Ну чего тебе? Шел бы домой.
– Разрешите вас, Ефросинья Авксентьевна, от души поздравить с наступающим Новым годом, новым счастьем. Совсем забыл вас второпях поздравить.
– Спасибо, и вас также, – сказала Ефросинья.
– Подумать только, полчаса или там от силы час, и уже будет одна тысяча восемьсот девяносто четвертый год! Время-то как летит! Подумать только, оглянуться не успеешь, и уже будет девяносто пятый, а там даже и одна тысяча девятисотый… А что я выпивши, так это, Ефросинья Авксентьевна, аккурат по случаю Нового года. А во-вторых, конечно, с горя. Желаю вам, Ефросинья Авксентьевна, самого наилучшего счастья, и супругу вашему, и доченьке…
– С горя! – жестко передразнила ушедшего Сашку Ефросинья. – С горя!.. Эх, люди, люди! – Она снова прикрутила фитиль и пошла к себе. – Состоял человек при хорошей должности. В сыскном отделении. Жалованье дай бог каждому. Уважение… А он что? А он только и знал что в казенку и из казенки. А разве сыскной агент может пьяный при такой должности состоять? Ясное дело, выгнали. А тут еще с Дусей такая беда… Ты куда? – встрепенулась она, видя, что Антошин подымается к двери. – Ты спать ложись.
– Я сейчас, – сказал Антошин. – Я только на минутку. Подышу свежим воздухом и мигом обратно.
Он вышел под арку и первым делом заметил, что вывески, которую он запомнил, когда этим вечером трижды проходил под аркой, сейчас уже не было. Вместо нее висел над дверью грубо вырезанный из жести сапог.
Антошин повернул К воротам. Ворота были на замке. У калитки сидел на лавочке, головой уйдя в тулуп, тот самый, давешний старик.
– Ты куда? – подозрительно осведомился он, высунув из огромного воротника бороду и острый носик. – Не велено тебя выпускать. Кругом знаешь сколько лихого народу ходит. Зарежут за милую душу.
– Мне только на минуту! – взмолился Антошин.
– И не думай, и не мысли! – сказал дворник.
– Тогда дайте хоть выглянуть из калитки.
– Гляди, – сказал дворник. – Посмотреть – это можно.
Антошин выглянул из полуоткрытой калитки.
У самых ворот металось в прямоугольном фонаре из Зеленоватого дешевого стекла жалкое пламя керосиновой лампы. По ту сторону улицы темнели незнакомые двухэтажные и одноэтажные домишки. Направо от ворот, вверх по улице, дома были Антошину знакомы, но первая же вывеска, которую он смог разобрать при свете снова вынырнувшей из туч луны, была: «Чайная лавка купца третьей гильдии М. Н. Коновалова». А ещё дальше, там где Антошин привык видеть бронзового Пушкина на фоне красивого сквера, почти во всю ширину Пушкинской площади белела приземистая громада с нелепой колокольней.
– Страстной монастырь? – спросил Антошин, чувствуя, что он пропал.
– Он самый, – равнодушно подтвердил дворник. – Ну ладно, хватит. Посмотрел и проваливай. Спать пора…
Промчались по пустынной Пушкинской площади куда-то по направлению к Моссовету одна за другой четыре тройки, запряженные в нарядные санки с тяжелыми медвежьими полостями. Совсем как в историко-революционных фильмах. Прозвенели бубенцами, прошумели разгульными выкриками и смехом своих веселых седоков, и снова стало пустынно и тихо.