летели с далеких скифских полей. Верблюды кричали в пределах Парфии.[9]
Но империя еще была прекрасным зданием. Даже враги Рима, презиравшие его мораль и институции христиане, фанатичные иудеи, насмешливые александрийцы или подышавшие латинским воздухом варвары, отдавали должное римскому величию. Еще нечем было бы заменить божественную организацию, законы и дороги империи.
На тучных египетских полях колосилась пшеница. В Каппадокии[10] паслись табуны кобылиц. На блаженных холмах скудеющей Италии зеленели классические лозы. На сияющих морях покачивались корабли, нагруженные хлебом, папирусом, мрамором, амфорами с вином и оливковым маслом. Они ходили за Геркулесовы Столпы, в туманную Британию, на остров Тапробану, где зеленеют пальмовые рощи, даже в Индию, даже в далекую страну шелковичных червей, где текут в неведомые моря мутные реки, а храмы увешаны фарфоровыми колокольчиками. Караваны римских меркаторов доходили до пределов Эфиопии и до таинственных африканских озер. Там римляне впервые увидели носорогов.
По гигантским пролетам акведуков струилась вода, питая города, термы, фонтаны и нимфеи. Там, где некогда ревели дикие звери, теперь возвышались храмы, стояли хижины земледельцев, изгибались над реками циклопические дуги мостов. Купцы и путешественники, благочестивые паломники и странствующие риторы, тележки императорских почтарей, едущий подлечить подагру откупщик, составитель гороскопов, возвращающийся к пенатам центурион, двигались с одного конца империи в другой по образцовым дорогам. К услугам путешественников были всюду харчевни и постоялые дворы, а также путеводители, в которых были отмечены все достойные внимания достопримечательности, цены и расстояния.
Этот мир, безукоризненное состояние его дорог, порядок и безопасность охраняли на границах тридцать два легиона. Куда бы ни приходили легионы, всюду они несли с собой римский мир, секрет вечного цемента, рецепты сыроварения и виноградную лозу, и знак центуриона – сучковатая палка, которой наказывали нерадивых солдат, была символом тех виноградников, что расцветали в окрестностях римских колоний. Когда солдаты приходили в варварские страны, прежде всего они строили бани-термы, проводили воду и закладывали храмы Риму, императорам и мужественным солдатским богам. В этих святилищах хранились легионные орлы.
Хотя Цессий Лонг не изучал эллинской философии и не читал Квинтиллиана и Сенеки, но нюхом простого человека чувствовал, что вокруг него происходят какие-то странные перемены. Прислушиваясь к словам людей, которые говорили, красиво двигая руками, он стал понимать, что не так уж прочен этот мир, в котором он живет, что не все в нем благополучно. Но он отгонял грустные подозрения.
Потомок римских колонистов в Иллирии,[11] Лонг в юности пас овец, ухаживал за отцовскими волами, сеял пшеницу. А когда за долги были проданы и волы, и овцы, и дом, и виноградник, он поступил на легионную службу. Вероятно, никогда бы он не поднялся по иерархической лестнице выше центуриона, но в битве при Лугдунуме, в критический момент сражения, когда сам император Септимий Север, спасая жизнь, уже срывал с себя пурпурный плащ, чтобы не быть узнанным врагами, Лонг решил дело со своей центурией. Легат Лэттоже бросился на помощь к императору. Но разве потом не послали его на верную смерть? Хитрый Лонг, с малых лет привыкший обманывать покупщиков пшеницы и кадастровых переписчиков, сделал вид, что ничего не видел, ни искаженного от страха лица августа, ни сцены с полудаментом, мужественно сражался, был отличен, получил звание трибуна, а во время британской войны был возведен в высокое звание легата и надел латиклаву – сенаторский плащ, ни единого раза не заседая в сенате. Императоры предпочитали доверять легионы людям, поднявшимся из ничтожества. Лонг получил Пятнадцатый легион.
Еще раз поднялась пола палатки, и Корнелин ввел лазутчиков. Их было трое, рослые германцы. Они сказали, что Аррабона в руках варваров, что на городских улицах горят костры и стоят кони, что пока неприятель не предпринимает никаких действий. То же самое рассказывали Лонгу беглецы, которых он допрашивал на дороге. По-видимому, не было данных ожидать нападения. Отпустив Корнелина и лазутчиков, Лонг задремал. У претория, как торжественно называлась в лагере мокрая от дождя палатка легата, сменилась третья стража.
Каракалла совершал длительное путешествие по восточным провинциям, предавался излюбленным конским ристаниям, много труда потратил на восстановление древней македонской фаланги, одерживал иллюзорные победы над врагами. Сенат делал вид, что верит его победным реляциям, и подносил ему один за другим триумфальные титулы. Но насмешливые александрийцы не хотели принимать всерьез подвиги нового Александра и называли его «гетийским», намекая не столько на сомнительные победы над гетами, сколько на убийство Каракаллой родного брата Геты. Когда император за такие шуточки, эпиграммы и терракотовые статуэтки, изображавшие его продавцом яблок – намек на его далеких предков – разгромил при удобном случае Александрию, сопровождавший августа в походах сенат и по этому случаю постановил выбить особую медаль, на которой Каракалла попирал ногой крокодила, символ александрийской смуты, а египетская страна – прекрасная женщина в длинных льняных одеждах – подносила императору тучный колос.
Император посетил священные холмы Илиона. Перепуганные насмерть жители римской колонии, прозябавшей на пепелище Трои, поселяне из соседних деревушек и местные пастухи с изумлением смотрели на пышное зрелище. Ослепительные чешуйчатые панцири преторианцев, гребнистые шлемы, блистающее оружие и звуки труб напоминали о героических подвигах и днях Илиады. На одном из холмов, на котором, по преданию, покоились останки бревенчатого бессмертного города, был сооружен погребальный костер, как это делалось в дни Ахиллеса и Елены.
Окруженный блестящей толпой приближенных, закованный в драгоценные латы с изображением головы Медузы на груди, император стоял перед костром. На треножниках дымились курильницы. Под жгучим азийским солнцем увядали гирлянды роз. В этой нелепой театральной обстановке Каракалла бездарно играл роль Ахиллеса. Он ломал руки, плакал актерскими слезами и делал вид, что рвет на лысеющей голове золотые ахиллесовы локоны. На костре, изображая Патрокла, лежало тело императорского казначея Фаста.
Позади толпились приближенные – величественный Дион Кассий, тучный Максим Марий, седобородый Коклатин Адвент, с которым никогда не расставался август, в глубине души не очень надеявшийся на свои военные таланты. Гельвий Пертинакс – это он пустил шуточку о «гетийском» – шепнул начальнику императорских флотов Марцию Агриппе:
– Похоже на то, что несчастного нарочно отравили.
– Почему? – не понял Марций.
– Чтобы импозантнее получилась сцена. Чтобы с большим подъемом можно было сыграть роль Ахиллеса. Видишь, плачет. А ведь смерть Фаста для него, что смерть мухи.
– Пертинакс! – скорбным голосом позвал август.
– Я здесь, – подобострастно склонился Пертинакс.