рассказывал и Филемон. Все было так интересно, день был наполнен впечатлениями…
Дион Кассий не мог отделаться от прилипчивого философа. Трезвый ум историка не постигал гностических туманов. У него было пристрастие к фактам, к конкретным положениям, к вещам, которые можно, плохо или хорошо, доказать. Но самосатский философ шептал и шептал.
– Элеаты учили, что мир есть призрак, сонное видение, иные – что он есть реальность. Валентин утверждает, что мир, – Филемон хитро улыбнулся, – только условность. Для них нет ни времени, ни пространства. Для них паршивый иудейский городишко может быть центром мироздания и находиться где-то в междупланетном пространстве, в царстве Гекаты, а некая Масличная гора, – я читал о ней, но забыл, в чем там дело и что на ней происходило, – где-то на берегу эфирного океана. И весенний дождь, и вся влажная стихия нашей планеты – это, видите ли, только слезы Ахамот, плачущей и тоскующей в разлуке с небесами, и весь физический мир, вот этот солнечный день или вот это миндальное деревце в цвету, все прекрасное на земле, стихи или красивый дом – сияние ее улыбки…
Дион Кассий, ничего не понимавший ни в стихах, ни в платоновской философии, под каким-то предлогом отъехал в сторону. Кажется, один только Виргилиан, который рад был случаю, что можно наконец слезть с непривычного коня, слушал Филемона с глубоким вниманием. В словах Филемона ему чудился мир, не похожий на тот, где жили окружающие его люди. Что, если, в самом деле, все условно, и нет никакой разницы между Римом и паршивым иудейским городишком, а мир – только амфитеатр, построенный демиургом, чтобы было где человеческой душе претерпеть положенные ей испытания? Какой-то отдаленный свет чудился в словах Филемона, была в них крупица истины. Но все ускользало. Утомленный жарой, душным воздухом и дорогой, ум не в силах был схватить что-то самое главное, и от сознания, что он, может быть, находился на границе того, к чему стремился всю жизнь, Виргилиану было грустно и сладостно. Хотелось плакать, неизвестно почему, может быть, от близости Божества…
В ожидании, когда появится август, приближенные болтали вполголоса. Кто рассказывал о вчерашней попойке в Антиохии с куртизанками, с хорошенькими мальчиками и отличным вином, кто передавал последний анекдот. Другие вели скучный разговор о караванных дорогах, о субсидиях и банковских операциях. В знойном голубом небе по-прежнему парили орлы. Когда центурион Юлий Марциал, очевидно, услышав зов императора, бросил поводья одному из ликторов и побежал за холм, никто не нашел в этом ничего предосудительного. И вдруг присутствующим показалось, что за холмами раздался сдавленный крик.
– В чем дело? – очнулся Макрин, прервав Ганниса на полуслове движением руки.
Два трибуна претория, братья Аврелий Немезиан и Аврелий Аполлинарий, побежали за холм, чтобы узнать, в чем дело. Среди присутствующих прошелестел ветерок испуганного шепота. Все смотрели друг на друга, спрашивая, что же происходит за холмами. Но никто не решался пойти туда и посмотреть.
План мира перемещался. Кружились хрустальные сферы небес. Звенела гностическая музыка. Ангелы летали в блаженном царстве, всходили и нисходили по лестнице Иакова. И уже нельзя было сказать, дорога ли это, ведущая в Карры, или путь в небесный Иерусалим? Придорожная пыльная смоковница становилась призрачным и трепетным райским древом. Мир, в котором страдала и плакала низринутая во мрак материи Ахамот или сияла улыбкой при воспоминании о претерпленных ради нее крестных муках, этот печальный и прекрасный мир качался над черной бездной. Филемон Самосатский улыбался, ничего не видя перед собой, весь во власти Валентиновых идей.
Трибуны не возвращались. У Макрина заметно дрожала нижняя губа, он побледнел, вопросительно смотрел на Ретиана. Тот пожал плечами. Наконец префект скифских телохранителей Олаб не выдержал. Коверкая латинские слова (теперь окружающим было не до смеха), он в сердцах сказал:
– Там что-то происходит. Надо посмотреть, товарищи. А ну, первая!
Щелкнули тридцать плеток. Первая турма рванулась с места. Тридцать горячих лошадей, вороных, с розовыми мордами, в белых бабках на стройных ногах, танцуя и грызя удила, взлетели на холмы.
Скифы закричали, пораженные страшным зрелищем. Император лежал на спине. Одна нога в золотом башмаке, согнутая в колене, стояла на песке. В скрюченных пальцах левой руки была зажата горсть песку, правая лежала на сердце. Искаженный рот был в эфемерных пузырьках розоватой пены. Невидящие глаза уставились в небо, где парили орлы. Рядом над жалким человеческим калом кружилась изумрудная муха.
Узрев императора, полубога, господина вселенной лежавшим во прахе, скифы обезумели. Марциал, еще держа в руке окровавленный меч, бежал по песчаным холмам к тамарисковой роще, спотыкаясь и оглядываясь назад. Трибуны, бледные и растерянные, стояли у трупа и в трепете ждали, что предпримут скифы. Но скифы были, как собаки. Вид бегущего человека приводил их в ярость. Несколько всадников отделились и помчались за беглецом, увязавшим в песках. Роща была уже близко. Там была хоть тень спасения. Марциал еще раз оглянулся. Оскаленная морда лошади была совсем близко. Скиф, отставив копье несколько в сторону, чтобы не вывихнуть плечо при ударе, налетел, и точно огромная ладонь толкнула Марциала в небытие.
На месте преступления творилось невообразимое. Все, от сенаторов до конюхов, бросились за холмы, толпились вокруг трупа. Макрин и другие напрасно пытались восстановить порядок, удержать людей от необдуманных действий. Впрочем, в глубине души заговорщики были довольны, что все обернулось так просто и легко.
Ни Макрин, ни Ретиан не пошевелили пальцем, когда Олаб вцепился в плащи трибунов Немезиана и Аполлинария, первыми побежавших за холм, и потрясал их так, что у них болтались головы. Участие их в убийстве было несомненным.
– Это вы задушили августа, собаки! Предатели! Презренные…
Он не ошибался. Трибуны принимали участие в заговоре. Когда трибуны прибежали к императору и увидели, что он еще дышит, они набросили на хрипевшего Каракаллу свои плащи и задушили его. Напрасно ждали они помощи от Ретиана, который привлек их к заговору. И видя, что Ретиан избегает их взглядов, они закричали, указывая на него:
– Вот кто приказал нам убить императора!
В произошедшей затем суматохе многие поплатились жизнью. Был растерзан скифами Ретиан, кое-кто из трибунов убит, в том числе оба Аврелия. А когда Макрину удалось успокоить обезумевших скифов, печальное шествие тронулось назад, в Эдессу, и Макрин трепетал при одной мысли о том, как примут ужасную весть эдесские легионы.
О существовании заговора догадывались многие. Макретиан в Риме перехватил письмо Макрина к некоторым сенаторам и магистратам и написал об этом в Эдессу, чтобы император принял соответствующие меры. Но как раз в момент получения римской почты император отправлялся на охоту на тигров. Он уже садился на коня и, не желая лишать себя предстоящего удовольствия, передал почту Макрину, с тем чтобы