ложными являются суждения элементарные. Не значит ли это игнорировать то, что я только что назвал динамической составляющей работы истины?

Отличительная черта аналитического дискурса состоит в постановке им вопроса о том, чему служит та форма знания, которая отбрасывает и исключает динамизм истины.

Говоря в первом приближении — она служит вытеснению того, что обитает в мифическом знании. Но исключая это последнее, она не знает о нем более ничего, кроме как в форме чего-то такого, с чем сталкиваемся мы под видом бессознательного, то есть в качестве обломков бывшего знания, в форме знания разъятого, расчлененного. Тому, что из этого разъятого знания будет собрано, ни в дискурс науки, ни в законы ее, носящие структурный характер, возврата нет.

Это значит, что я расхожусь в данном случае с тем, что говорит Фрейд. Разъятое знание это, в том виде, в котором

мы его в бессознательном обретаем, дискурсу науки чуждо. Именно поэтому таким поразительным представляется то, что дискурсу бессознательного удается себя навязать. Удается потому — как я уже однажды высказывал это в форме, использованной мною, поверьте, лишь потому, что лучшей я не нашел, — что он не говорит глупостей. Сколь бы глупым дискурс бессознательного ни казался, он отвечает чему-то такому, что связано с появлением на свет дискурса господина. Именно это и называется бессознательным. И оно, это бессознательное, заставляет науку себя признать, признать как факт.

Будучи сделанной, то есть искусственной, наука не может не обратить внимание на то, что предстает ей как смастеренное, это бесспорно. Но ей, науке господина, строго-настрого запрещено ставить вопрос о мастере, и это лишний раз свидетельствует о том, что дело — оно сделано.

Вскоре после окончания последней войны — лет мне было уже немало — я взял на анализ трех пациентов из горного района Того, где они провели свое детство. В ходе анализа мне не удалось обнаружить в них ни следа племенных обычаев и поверий, хотя все они их отлично знали и помнили, но уже как чистой воды этнографию. Надо признаться, правда, что было сделано все, чтобы их, этих медиков, попытавшихся пробраться правдами и неправдами в медицинскую иерархию метрополии, от всего этого отучить: дело было в эпоху еще колониальную. То, что они знали на уровне этнографии, был почерпнуто ими в основном из журналов, в то время как бессознательное их функционировало строго по эдиповым правилам. Оно было продано им вместе с колониальными законами, этой формой дискурса господина, которая на фоне так называемого империализма выглядит регрессивной и экзотической. Их бессознательное не было бессознательным детских воспоминаний — это бросалось в глаза — и детство их было пережито задним числом в наших семейных, фамиль-ных (famil-iales) традициях — пишите это последнее слово так, как писал я его в прошлом году, femme-il-iales* Я готов поспорить с любым аналитиком, даже имевшим сходный со мною опыт, что это именно так.

Если вы хотите заняться этнографическим исследованием, то психоанализ в этом вам не поможет. Но если это исследование не опирается на научный дискурс, то шансов совпасть с автохтонным знанием у него нет. Опереться же на научный дискурс такое исследование, к сожалению, и не подумает, потому что ему пришлось его, этот дискурс, реля-тивизировать. Когда я говорю, что психоанализ никакого ключа к этнографическому исследованию не дает, все этнографы, конечно же, согласятся со мной. Однако они вряд ли согласились бы со мной так охотно, скажи я им, что для того, чтобы составить себе хотя бы малое представление о релятивизации дискурса науки, то есть получить хотя бы малейший шанс объективное этнографическое исследование проделать, необходимо, повторяю, не то что пройти через психоанализ, но даже, возможно, если такое бывает, психоаналитиком стать.

Здесь, на этом распутье, мы заявляем, что психоанализ позволяет нам осознать ту самую истину, что лежит на пути, открытом марксизмом — ту истину, что дискурс связан с интересами субъекта. Это и есть то самое, что Маркс называет, в его случае, экономией, потому что интересы эти являются в капиталистическом обществе исключительно торговыми. Дело, однако, в том, что поскольку торговля связана с господствующим означающим, подобное обличение капитализма ни к чему не ведет. Так как и после социалистической революции торговля связана с этим означающим ничуть не меньше.

2

Я запишу сейчас на доске полностью все четыре функции дискурса в том виде, в котором я их вам описал.

Для этой конфигурации функций дискурса характерна разделительная черта, обусловленная различием междугосподствующим означающим, с одной стороны, и знанием, с другой.

Не исключено, что в так называемых примитивных обществах, которые характеризуются у меня тем, что дискурсу господина они не подвластны — я говорю это для тех, кто хочет вникнуть в вопрос поглубже, — господствующее означающее включено в икономию куда более сложную. Именно на это указывают лучшие так называемые социологические исследования в этой области. Остается тем более этому радоваться, что простота, с которой господствующее означающее функционирует в дискурсе господина, отнюдь не случайна.

Функционирование это полностью зависит от отношений между Sj и S2, которые отражены в моей записи. Субъект в этом дискурсе оказывается связан — чему как раз и сопутствуют различного рода иллюзии — с господствующим означающим, в то время как погружение в наслаждение является уделом знания.

То новое, что предложил я в этом году, заключается в следующем — все эти свойственные дискурсу функции могут менять свои позиции. Что и позволяет им поочередно занимать места, которые на моей схеме никакими буквами не обозначены и которые я называю, говоря просто сверху, слева, снизу и справа.

Для тех, кто попытается, исходя из собственного здравого смысла, их обозначить, сказав, что здесь, мол, желание, а вот тут, с другой стороны, место Другого, я, немного с опозданием, добавляю вот что. Здесь фигурирует у меня то, о чем в прежнем регистре, в то время, когда я подобной приблизительностью довольствовался, я говорил, что желание человека — это желание Другого.

Место, которое располагается под желанием, это место истины. Что до Другого, то под ним находится место, где происходит утрата, утрата наслаждения, из которой выводим мы функцию избыто(чно)го наслаждения.

Теперь становится ясно, чем ценен дискурс истерика. Достоинство его в том, что он упорно ставит в дискурсивномпространстве вопрос о том, как обстоит дело с сексуальными отношениями, то есть о том, каким образом может субъект их поддерживать или, точнее говоря, не поддерживать.

На самом деле, ответ на вопрос, как он может их поддерживать, следующий — предоставляя слово Другому, Другому как месту вытесненного знания.

Интересна, однако, одна простая истина — то, как обстоит дело с сексуальными отношениями, предстает субъекту как нечто целиком ему чуждое. Это и есть то самое, что на языке Фрейда получило название вытесненного.

Но важно не это. Взятая как таковая, мысль эта была бы всего-навсего оправданием обскурантизма: истины, которые имеют для нас важность, и притом немалую, всегда, мол, оказываются темными.

Ничего подобного. Я хочу сказать, что дискурс истерика не свидетельствует о том, что низшее располагается внизу. Напротив, по набору входящих в него функций он нисколько не отличается от дискурса господина. Что и позволяет записать его теми же символами, что и этот последний, то есть#, S„S7, ид.

Дискурс истерика, попросту говоря, обнаруживает связь между дискурсом господина и наслаждением. Происходит это потому, что место наслаждения в нем занимает знание. Сам истерический субъект, будучи тем, что это означающее разделяет — под тем, в мужском роде, я разумею субъекта, — тем, кто отказывается сделать это означающее своим телом, от господствующего означающего

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату