на этот счет лучше, на всякий случай, не слишком хвастаться? У отца с господином — господином в том виде, в котором мы его знаем, в котором он реально функционирует — родство самое отдаленное, так как в обществе, с которым Фрейд имеет дело, именно он, отец, работает на всех остальных. На нем лежит груз той/дата/, о которой я только что говорил. Не странно ли внушать нам после этого, будто то, что Фрейд на деле, даже если не намеренно, сохраняет, и есть то самое, в чем он видит субстанцию всех религий, — идея безраздельно любящего отца? Не случайно из трех форм идентификации, выделяемых им в только что упомянутой мной работе, первой является именно эта: отец есть любовь и первое, что в этом мире предстает как предмет любви — это отец. Странный пережиток, не правда ли? Фрейд полагает, будто нанес религии смертельный удар, в то время как его причудливый миф об отце сохраняет то, что составляет самую суть религии.
Мы вернемся к этому. Но болевая точка вопроса уже становится вам видна — все это упирается в идею убийства, в идею о том, будто фигура первоначального отца воплощена в том, кого убили собственные сыновья — на основе любви к этому мертвому отцу и устанавливается затем в обществе определенный порядок. В своих противоречиях, в своей барочной избыточности, конструкция эта представляется не чем иным, как попыткой защиты против тех истин, о которых единогласно свидетельствовало все изобилие созданных человечеством мифов — свидетельствовало задолго дотого, как Фрейд, облюбовав для себя один-единственный миф, миф об Эдипе, эти истины сузил. Что же, собственно, так необходимо ему скрывать? А то, что, вступив в поле дискурса господина, в котором мы уже почти разобрались, отец оказывается с самого начала кастрирован.
Вот оно, то, чему Фрейд придал идеализированную форму и что он попытался тщательно утаить. Работа с истерической больной, если не сами слова ее, то, по крайней мере, конфигурации, которые на их основе выстраивались, послужили бы ему лучшим путеводителем, нежели эдипов комплекс, наведя, возможно, на мысль о том, что все, имеющее отношение к знанию, необходимо, на уровне самого анализа, пересмотреть — только после этого будем мы вправе задаться вопросом об этом знании с позиций истины.
Вот она, цель, к которой ведут нас те размышления, что мы с вами в этом году развиваем.
VII Эдип с Моисеем и отец первобытной орды
Пытаясь сформулировать для вас, что такое дискурс аналитика, я исходил из того, с чем он очевидно имеет немало родственных черт — из дискурса господина.
Значение анализа обусловлено тем, что истина дискурса господина замаскирована.
1
Охарактеризовать место, которое я обозначил как место истины — одну из тех четырех позиций, где располагаются артикуляционные элементы, на которых зиждется непротиворечивость моего построения, очевидная лишь тогда, когда дискурсы эти приведены во взаимодействие, — можно лишь присмотревшись внимательнее к функционированию того, что обнаруживается, будучи на этом месте артикулировано. Это не является особенностью данного места — то же самое можно сказать и о прочих.
Простая локализация, состоявшая в обозначении этих мест как
Место, о котором идет речь, функционирует, скажем так, в качестве места команды, веления, в то время как место, которое располагается в моих маленьких четвероногих схемках под ним, это место истины, и с ним связаны свои собственные проблемы.
На уровне дискурса господина место наверху слева может принадлежать — что, на первый взгляд, может показаться, откровенно говоря, произвольным — исключительно
Шаг вперед, сделанный психоанализом, состоит, разумеется, в том, что для него субъект уже не является однозначным. Два года назад, пытаясь сформулировать, что такое психоаналитический акт — проект, так и оставшийся неосуществленным и к которому мне, как и ко многим другим, уже не вернуться, — я предложил вам четкую формулу
К тому же, чтобы обосновать ее, стоит, наверное, обратиться к ней там, где очевидность ее не вызывает сомнений. Чтобы стало ясно, что субъект действительно находится перед лицом того
На самом деле, посмотрев на вещи таким образом, видишь, что если на уровне дискурса господина это оставалось столь долго незаметным, то оттого лишь, что сама структура этого места разделение субъекта обязательно маскирует.
Разве не говорил я вам, какое высказывание способно занимать место истины? Истина, говорил я, обязательно недосказана, и в_ качестве модели этого я привел вам загадку. Потому что истина всегда предстает нам именно так, а вовсе не как вопрос. Загадка — это то, на что мы должны ответить под угрозой неминуемой смерти. А вопросом об истине задаются, как давно всем известно, только администраторы.
Но одно дело та форма недосказанности, в которой истина вынуждена выступать, а совсем другое — то разделение субъекта, которое этим обстоятельством пользуется, чтобы себя не выдать. Разделение субъекта — это совершенно иное дело. Если
Есть нечто важное, что нужно здесь подчеркнуть. В силу самой амбивалентности этой — воспользуемся здесь вновь этим словом, но уже в несколько другом смысле — в силу амбивалентности, не позволяющей представить себе истину иначе, как недосказанной, каждая из формул, в которых записаны наши дискурсы, принимает значения в высшей степени противоположные.
Хорош этот дискурс, или же плох? Я нарочно назвал его университетским, потому что именно университетскийдискурс показывает нам, в чем он может погрешать, но это, к тому же, тот самый дискурс, сама базовая структура которого демонстрирует то, на чем зиждется дискурс современной науки.