другой напомнил, — я остановился их дождаться. Любопытно мне проверить, кого напоминает мне этот колпак, и выяснить, с чего это наши ребята на бедноту ополчились… Но, когда они приблизились, оказалось, что никакой это не колпак и вообще не шапка, а копна седых волос, не стриженных несколько лет, полная соломы, хвои, паутины, паучков, мошкары, муравьев — бог знает чего там только не было. Вроде бы знаком мне этот старик, или чудится мне. Кого-то из местных напоминает он мне, но кого?.. Сдается мне, брат Хрипуна Бои мог бы примерно так выглядеть, да не припомню я, чтобы у Бои брат имелся. Вот уж кого не было у Бои, так это брата, во всяком случае, когда мы в Медже жили. Будь у него брат, разругался бы он с ним и разбратался в первой же сваре, и уж по одному тому мне было бы известно, что у него есть брат. Но вроде бы он и не Боя. Нет, совершенно точно, не он. Боя и ростом выше, и шире в плечах. Да и ноги у Бои почти прямые, не то что у этого, и глаза не запавшие, и усы не такие обвислые…

Я спросил ребят:

— Откуда это вы его выволокли?

— Из-под можжевельника, товарищ комиссар, в лесу, там выше.

— Отбился от властей, выходит?.. Страшный гайдук! — поддел их я.

— Не страшный, товарищ комиссар. А прячется и дрожит.

— И кто он такой?

— Да дьявол его знает, товарищ комиссар, — вступился другой. — Чудная какая-то птица.

— Он что же, и имени своего не сообщает?

— Не то чтобы не сообщает, товарищ комиссар. Бубнит чего-то невнятное, кто его разберет, путает все.

— Как это путает?

— А так, то скажет Воя, а потом получается Гоя…

— А после ни Воя, ни Гоя, а одно только он.

Снова заговорил первый из ребят:

— Сдается мне, товарищ комиссар, это какая-то вредная бестия. Крестится, вздыхает, охает, а сам в контру подался.

Старый оскорбленно прохрипел:

— О-о, х-хос'ди!

Трижды перекрестился быстрым движением руки, отгоняя злого духа, и повторил придушенно, страдальчески, словно укоряя кого-то нерадивого или призывая заплутавшего:

— О-о-о, х-хос-с-с'ди!

По голосу я его и признал: ведь это же не кто иной, как сам Боя Хрипун собственной персоной! Да и как его по голосу не узнать!.. Этот голос осветил мне все прошлое и тысячу воспоминаний, словно молния, вспыхнувшая вдруг дождливой ночью и выхватившая из темноты склочное селение Брезу со всеми его дрязгами, завистью, жалобами в суд, свидетельскими показаниями и мстительными замыслами о том, как бы отплатить тому, кто говорил чистую правду… И еще одно невиданное чудо мне открылось, которое до сей поры никто живой не в состоянии мне объяснить: сник Боя Хрипун, плечи у него обмякли, спина согнулась, ребра тянут к земле, ноги отказываются служить — искривились ноги, подламываются, предал его крепкий костяк и канаты мощных сухожилий, некогда выдерживавшие на себе груз лошадиной поклажи, все его предало, и только голос, сотканный в действительности из бесплотного воздуха и такой прозрачный и невидимый, будто и нет его вовсе, — этот самый голос не изменил ему и остался точно таким же, каким был в те времена, когда Боя был богат, скупал по селу земли, голову высоко носил и презирал бедноту… И нашу пахоту он купил, когда мы в Метохию переселялись, и сделка эта не обошлась без ссоры и самых невероятных каверз как с той, так и с другой стороны.

Младший сын Бои, Джукан, как раз в тот год, когда мы продавали имущество и судились, женился на Виде, дочери Аги Видрича. Невероятной красавицей была эта Вида, отчего ее и звали дивной Видой и жалели, что она Джукану досталась, — и не зря жалели, как выяснилось. Вскоре Боя в ней изъян отыскал, — отец, мол, ее, Ага Видрич, никогда не обуваясь и выставляя на обозрение всему свету свои босые огромные ступни и заскорузлые потрескавшиеся пятки, сам того не замечает, что этим позорится… А и правда так было… Нарядится Ага в парадную черную пару, что сын ему послал, хранитель музея, а на ноги никогда ничего не наденет, чтобы спрятать свои громадные ступни с узлами жил. Я сначала думал, это из-за того, что сын, хранитель музея, никак обувку ему не вышлет, но на самом деле просто Ага привык босым ходить и ни за что не хотел отречься от своего обыкновения. Целую зиму Боя сердито бубнил — никто, мол, его сына палкой не подгонял на босяках жениться; брюзжание его отравляло жизнь и невестке и сыну — оба они за два года высохли от чахотки и умерли. Но еще до того однажды на кладбище подошел Ага к Бое и спрашивает: «Что это ты голову задираешь, когда мимо меня идешь? Чем это ты меня лучше? Может, медаль у тебя какая есть, которой у меня нету? У тебя жена — у меня жена; у тебя сруб бревенчатый — у меня сруб бревенчатый; у тебя старший сын учитель, у меня хранитель музея. А то, что ты пахотные земли скупил, — так это еще никого человеком не сделало, в том числе и тебя!»

— Кто ты такой? — спрашиваю, чтобы его голос услышать.

Он прохрипел:

— Оя Уканов.

— Где ж твоя шапка, Боя Джуканов? Где ты ее потерял?

Он ощупал голову и забубнил:

— Бабабан, гакак, даддун!

— Ну, знаешь, это уж слишком мудрено! — заметил я. — Не можешь ли попроще что-нибудь?

— Убубу! — прохрипел Боя и принялся что-то руками объяснять.

— И этого мне не понять.

— Он всю дорогу так, товарищ комиссар, — вставил тут один из ребят. — На все вопросы темнит, никак его на чистую воду не выведешь.

— А взяли-то вы его почему? — спросил я.

— Да откуда ж нам знать, товарищ комиссар?

— Как это откуда? Значит, что-то он такое сделал?

— Да он не сознается, — смутился первый парень, — а зачем прячется…

— Точно, сделал, — вступился второй парень. — Если б ничего не сделал, он бы от нас не убегал и не прятался под можжевельник. Порядочный человек не станет под можжевельник залезать, а нарушителя сейчас видать, только от этого толку не добьешься. Я его спрашиваю, чего прячется, а он мне: «Уукумбар, гогобун, мимун, мимун». Я его спрашиваю, что это такое: «мимун», может ругательство какое или, к примеру, «лимонка», а он мне на это такое загнул, что и вовсе черт ногу сломит. Так это ж не положено! Не имеем мы права нарушителя отпускать только потому, что он нам язык заговаривает своим мычанием, вместо того чтобы на вопросы ясно отвечать. Этак и другие могут, а что из этого получится?

— Понятно, — сказал я. — И куда вы его ведете?

— В штаб, товарищ комиссар, куда еще?

— Но почему именно в штаб, а не в правление?

— В штабе он признается, почему от нас убегал.

— Если и признается, все равно они его не поймут.

— В штабе поймут. Там для немцев переводчики есть.

— Для обыкновенных немцев есть, но для такого, как этот немец, не думаю.

Знаю я, кто мог бы служить ему переводчиком, — жена его, тетка Цага. Она ему переводчиком и дома служила — годами втолковывала невесткам и сыновьям запреты и повеления верховной хозяйской воли, низвергавшейся бурными потоками невнятных восклицаний. Толковала она слова своего мужа и соседям, и гостям, когда их приносила нелегкая, и жалобщикам на суде — в них недостатка не было никогда. Может, наряду с жестокой экономией и тощей кормежкой и это послужило причиной того, что тетка Цага без времени усохла и состарилась. Перед восстанием прошел слушок, будто она умом рехнулась: таскает ракию, напивается в стельку, а потом ее пьяную запирают в какой-то клети, чтобы от людей скрыть. Тогда у меня не было времени о ней расспросить, но теперь вспоминается мне, что в те дни, а видит бог и после, Цага что-то нигде не появлялась. Последними встречались с ней итальянцы из карательной экспедиции; один из них стащил где-то зеркальце и прятал за пазухой, когда они ворвались к Бое в дом и взломали сундук, чтобы и там чем-нибудь поживиться; Цага бросилась на карателя, вырвала у него все, что он заграбастать успел,

Вы читаете Избранное
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату