— Пусть идут в лазареты или на кухню, нечего им тут юбками вертеть.
— По-другому б ты заговорил, найдись такая, что сжалилась бы над тобой.
— Кто же над ним сжалится, когда он не скрывает своих уродских убеждений?!
Джина подумала, что опять бредит. Она то погружалась в сон, то теряла сознание. В конце концов путаница начала ее утомлять. Она попыталась забыть и этот сон, как все свои прежние путаные бесконечные сновидения. Раз или два ей удалось, когда она закружилась в каком-то водовороте под глухой и мерный шум мельничных колес. Шум сначала приближался и оглушал, а потом удалялся и слабел, под шумом колес тлел и вспыхивал гомон голосов, как проклятая река, повернувшая вспять, в горы, и вскипавшая пеной под самыми облаками.
— Должно быть, это из-за союзников, тех, с Запада?..
— При чем тут они?
— Очень даже при чем, товарищ, сам смотри — они, к примеру, говорят: что это за армия, когда у вас военных чинов нет?.. Потому они нас и не признают, а признают головорезов-предателей.
— Армия — тогда армия, когда фрицев колотит; дело не в чинах…
— Знаю я и без тебя, что такое армия, можешь мне не объяснять!
— Тебе и доказываю, кому ж еще?
Откуда-то появился Вучин и всех оттеснил, привычно привлекая внимание к себе. Сначала он показался Джине ниже ростом и бледнее, чем обычно, будто это не сам Вучин, а его тень, будто и он ей тоже во сне привиделся. Джина недоверчиво таращила на него глаза, но он не исчезал, с несомненностью подтверждая, что он Вучин. А про него говорили, что погиб, не вынес ран, и вот он подходит все ближе и ближе — лохмотья, сквозь которые просвечивало тело, висели на нем, как на палке, правую ногу, прежде чем поставить на землю, он нелепо вскидывал вверх. В самом деле это Вучин, глаза не обманывают ее: с детства на лице у него шрам, он гордился им, как знаком отличия, и всячески выставлял напоказ. Лицо усохло, стало маленьким — чуть побольше кулака, а шрам, напротив, словно еще вырос, пустил корни на другую щеку и лоб. Ногу он вскидывает, верно, но на винтовку не опирается; положил ее на плечи, руки распластал, словно лететь собрался; мало ему, что он Вучин, а это ведь значит Волк, он еще и орлом прикидывается. «И орлы надоедают, — думает Джина, — не люблю его, да и он меня не любит. Он вообще никого не любит — видно, из-за своего шрама: вообразил, что может каждого задеть, обидеть, обругать. «Шапки долой… Идет фифочка из Нижнего Края, от каблучков до косицы — липучка для мух и комаров…» Сейчас уж он, видно, не скажет, что я липучка для мух и комаров, небось придумывает что-нибудь новое, не менее хлесткое…». Джина пытается переменить тему.
— Слышишь, что у них на повестке дня? — спрашивает она Вучина.
— Где это ты раздобыла такие чулки да сапожки?
— Твои будто лучше?
— И юбка у тебя наимоднейшая: где длиннее, где короче.
— Ты лучше поглядел бы на свои штаны: дыра на дыре, того и гляди, потеряешь…
Вучин широко улыбнулся: ведь он же шутит.
— Знаю, у тебя язычок острый, за словом в карман не лезешь. Давай-ка поговорим о чем-нибудь нейтральном, а то вечно грыземся, точно муж и жена… Так о чем народ толкует? Как всегда, верно, о святой свинине?
— Нет, о звездочках и офицерских чинах. Всех знакомых произвели в капитаны и майоры, без чинов остались разве что женщины. И все производят — к полудню, глядишь, и до генералов дойдут, а то еще дальше… Об одном не могут договориться, где эти звездочки и прочие знаки пришивать: на плечах, как раньше, на груди или на шапке. Не пойму, откуда взялась эта чиномания?
— Вовсе не мания, — сказал Вучин, — вводят их.
— Что вводят?
— То, что слышала: чины и знаки различия, как в каждой армии.
— Неужели?.. Как же так?.. Это уже обсуждали?
— Нужно, значит, нужно, что здесь обсуждать, — ответил он и пошел.
В минуты забытья — а они наплывали волнами через неравные промежутки времени — Джине казалось, будто Вучин поднимает брошенную у дороги одежду и напяливает ее на себя, чтобы превратиться в кого-то другого. Остаток сознания, загнанный почти в тупик, вел отчаянную, поистине партизанскую борьбу, судорожно сопротивляясь всеми силами: «Нет, нет, просто Вучин нашел или у кого-то перенял новый подлый способ мести за свой шрам, способ, который никому не виден». Месть его не бросается в глаза, она даже не похожа на месть — он не старается вызвать неприязнь к себе и в его глазах совсем нет яда, только — холод. И так как наукой в наш век не доказано, что холод — одна из существенных составных частей ядовитых смесей, он и пользуется этим, и бросает на нее холодные и косые взгляды. Вот и сейчас он с ледяным сочувствием обращается к ней, хотя и не произнося вслух: «Пока ты там болела и видела глупые сны о том, как стала заблудшей отарой овец, блеющих в тумане, жизнь шла вперед, люди мужали, закалялись в огне борьбы, рождались новые нормы жизни, которые тебе не понять. И это в порядке вещей: тебе никогда этого не понять. Да и не нужно. Кто-то ведь должен отставать… Кто хочет слушать блеяние овец, плакать и барахтаться в сновидениях, тот пусть не надеется, что жизнь станет его ждать. Она пойдет дальше, как будто тебя и не было…»
Мрак наконец отступил. У Джины было такое ощущение, что она сама оттеснила его в упорной борьбе. Впервые он отступил, прежде чем окончательно завладел ее сознанием. «Мрак можно оттеснить, как немцев, — сказала она себе, — но он обязательно отомстит, как только почувствует, что я одна. Вот и сейчас он подкарауливает меня, скрываясь за облаками; нужно во что бы то ни стало уцепиться за Вучина или за Анджу — не быть одной, пока не перевалим через хребет. Заведу какой-нибудь спор — тогда Вучин меня не бросит».
— Я не уверена, что это необходимо, — крикнула Джина.
— Неважно, — долетело откуда-то спереди.
— Как это неважно? Ты, товарищ, докажи, а не так…
— Да иди же скорее! Видишь — я едва ноги волочу.
— Анджа говорит, что это последний перевал.
— Как для кого… Для некоторых — последний.
— Почему же это необходимо, объясни! Ты ошибаешься, если думаешь, что чины могут заменить человечность и товарищество. Помнишь, мы эти звездочки окрестили шкварками. Ты сам их так называл. Смеялись над теми, кто их носил: «Шваль шкварки нацепила!» И над их девушками, и даже над матерями этих девушек смеялись, выходит, зря?
— Потому что знали: их армия воевать не будет.
— А мы воевали без чипов…
— Ас чинами будет еще лучше.
— Два года — и такие тяжелые! — выдержали без этих шкварок. А теперь вдруг, видите ли, не можем, возвращаемся к прошлому!
— Раньше у нас за каждым кустом было по коммунисту и по целому отделению. Были и у нас мастера на все руки и ключи ко всем замкам… Делали все, что хотели, устраивали вылазки в центре самого Загреба, на белградской Теразии, в Сплите, Никшиче — где хотели. А теперь нельзя, жертв много, нельзя…
— Думаешь, поэтому?
— Не только поэтому. Есть и другие причины. Людей теряли больше… Ясно тебе? Когда вводят что-то новое, тому всегда есть причина.
— Во всяком случае, я не вижу причины, по которой нужно выбрасывать из армии женщин.
— А кто сказал, что их выбрасывают?
— Да вчера тут один разорялся: на кухню их, а это хуже…
— Кто-то сбрехнул, а ты уж на чины обрушилась. Не правда, что ли?
Голос Вучина заглушил стрекот пулеметной очереди, набежавшей косым дождем и раскачавшей ветки самшита. Нащупали именно их колонну, а не другую, выбрали, где погуще, и вдруг смяли, как копытами. Кто-то закричал. С опозданием бросились врассыпную, в безумной надежде убежать от сбивающей всех подряд пулеметной очереди. Джина закрыла глаза, чтобы не видеть падающих людей. Зачем смотреть, когда помочь нельзя? И она упадет, и никто не сможет упрекнуть ее в неверности… Надо только подождать.