дорогу от Павломели до Зейтинлика, с моря или с гор дует ветерок — и до полудня дышать легко. У военного кладбища бегают босые дети с белыми козами на веревке. Им сказали, что мы сербы и черногорцы, им это любопытно, и они нам кричат:
По Вардарской площади ходят старые автомобили на угле. Эти смешные машины забавно подпрыгивают, как блохи. По тротуарам ходят женщины с голыми руками и волосами под мышками, все красивые, очень красивые, но недоступные и таинственные. У лавок пахнет свежим хлебом и яблоками. Хлеба — сколько душе угодно, и, хоть это невероятно, его не расхватывают. Иногда шофер заезжает в боковую улицу и останавливается у трактира, чтоб пропустить рюмочку шнапса. Молодые греки, с зализанными волосами, подходят к нам с видом огорченных родичей и, улучив минуту, суют нам кто ломоть хлеба, кто кулечек жареных каштанов, а кто пару сигарет или кусок бисквита. Уличные продавцы, ради собственной выгоды, нас рекламируют как сербов и черногорцев, бывших мятежников —
— Ми
— Мие сме братя, nou sommes fratelli: Russe, Americaine, Inglezo…
—
По всему видно, что город, да и весь мир, в лапах зверя, который до того окреп, что больше этого не скрывает. Поскольку все ходят с непокрытыми головами, Джидич заключает, что греки — коммунисты. В первые дни он тревожился, но потом убедился, что это не так уж плохо. Подкупила его их простодушная, ни в чем не сомневающаяся и ничего не анализирующая любовь и детская доверчивость к людям. И он вообразил, что должен стать их доверенным лицом и проносить весточки в лагерь. И теперь его что-то заставляет приукрашать и преувеличивать эти вести. Фантазия, работающая быстрей машины, подсказывает ему, что готовится десант союзников, что высадится он неподалеку от Салоник, здесь откроется фронт, и Европа, как в первую мировую войну, будет освобождена в течение месяца. Знаю — он спешит ради своих малых детей, однако надежда изворотлива, и она порой теплится и во мне. И я начинаю верить в то, к чему так стремятся люди: к взятию Бастилии, выстрелу «Авроры», Сталинграду, а как иначе?! И разве наше восстание не было чем-то подобным? Ни на что хорошее я не надеялся в канун битвы у Црвеног Прла. Ни потом, когда мы загнали их в казармы. Страха мы натерпелись тогда, а все-таки научили их поднимать руки. Может, доживу увидеть такое еще раз.
В черте лагеря надежда бледнеет и с первых же шагов покидает меня. По раскаленной земле бродят, шатаясь, голодные люди в лохмотьях. Головы ссохлись, уменьшились и с трудом держатся на опущенных шеях. Черты лица искажены до гримасы, носы вытянулись, в опустошенных глазах зияет голод. Сначала обманули их мы, когда подняли на восстание, сказав, что это борьба за победу; потом их обманули офицеры, когда повели против нас, тоже к победе. Потому сейчас они никому не верят и ни на что не надеются. И снуют с порожними торбами и огромными глиняными мисками между водопроводом и нужником. И это еще из тех, кто покрепче. А в тени, вдоль казарменной стены — у бани и мертвецкой, — лежат те, от которых исходит тяжелый смрад, привлекающий рои мух из конюшен и с пустыря, где свалка. Редко кто пытается их отогнать, просто прикроет лицо, и все. Лежат в лохмотьях на пыльной земле, грязные, изнуренные страхом ожидания, что вот-вот раздастся свисток. Они заняли и лестницы. Дежурные и полицейские гоняют их, грозя позвать немца Лулаша, и они, перепуганные, уползают, но на их место приходят другие, остановятся, чтоб передохнуть, тут же садятся, забывая, куда шли, и остаются. У амбулатории, прислонившись к стене, ждут в длинной очереди приема больные. Вдруг кто-то падает и потом, придя в себя, удивленно таращит глаза. В окно видно, как они бродят вокруг кухни и помойных ям. Там, наверно, они подхватили какую-то желудочную болезнь, и больница сейчас переполнена.
Земляк Гойко, жандарм из Пивы, в больницу не попал, сначала не было места, а потом не захотел:
— Чего я там не видел? Все равно спасения нет!
— Не теряй надежды, Василие, от всего люди спасаются, — говорит ему Гойко.
— Нет, со мной все кончено! Но ежели, даст бог, ты выйдешь живым, скажи моим, где я умер… Пусть не думают, что меня кто-то убил…
С него и начался мор: по двое, по трое в сутки. По ночам люди не спят, слушают филинов на трубах и по их крикам определяют, сколько завтра будет покойников. Только по свистку удается поднять людей, да и то когда дают похлебку, а на перекличку выходить не спешат.
Свора дежурных и лагерных полицейских — власть которых, точно какое страшилище, выросла за одну ночь из ничего — разбегаются во все стороны и хватают всех подряд. Вытаскивают из-под лестниц, из шахт для угля, из нужников. Мне становится тошно, когда я вижу в окно, как, выбирая самых несчастных, они бьют их, чтоб неповадно было другим. Знаю, и все-таки не могу поверить, никак не укладывается в голове, что это те самые четники, которые отплясывали коло [27] вокруг убитых ими же. Теперь они уже не те. Нет кокард, нет бород, сошло и мясо, которое они наели, воруя скот да получая от итальянцев консервы и макароны. Остались кожа да кости да беда, извечная беда боли и страха, которая для всех едина.
Они привыкли строиться, делиться на роты и касты. Привилегированное сословие: командный состав, администрация, интенданты, полицейские, повара и переводчики. У них особые помещения, и столуются они отдельно, чтоб не видели, что они едят. Ступенькой ниже стоят санитары, во главе с Доктором и его зятем; Судья и радикалы с бородками, занимающиеся политическими прогнозами. Им разрешается заходить в помещение высшей касты, чтобы дать совет, разумеется небескорыстный. Третья каста: адъютанты, вестовые, командиры взводов, штатные доносчики и часть провокаторов. Им выдают пищу из общего котла, но повара их знают — похлебка у них выглядит иначе. Получают и добавок: объедки после высшей касты, это и дает им силы распевать по вечерам.
Из-за этих наполненных угрозами песен на нашей крыше собираются филины из окрестностей, чтобы им подпевать.
Ввели в обязанность отдавать честь, щелкать каблуками, рапортовать о численном, быстро уменьшающемся составе. Унтер Миле Жунг, головастый, розовощекий коротышка, каждое утро, вытянувшись в струнку, орет: «Бог на помощь, молодцы!» — совсем как на предвоенном параде, а персонал дружно рявкает: «Бог тебе на помощь!» Все знают, что это комедия: какие уж там молодцы и какой уж там бог, но этому фарсу они остаются верны в знак того, что якобы продолжается «старое доброе время», словно ничего не случилось. Словно надеются таким заклятием поднять его из могилы, над которой все еще гремит война. Таится тут и желание устранить каким-нибудь образом равенство, которое установили Грабли. Претит оно им даже здесь, на дне, в аду! Легче им терпеть Миле Жунга, Прибича, жандармов, кого угодно — пусть сядут на них верхом, только бы не равноправие. Поэтому его в первый же день задушили, и люди постепенно о нем забывают.
VI
Иду разыскивать Видо Ясикича, давно уж его не видел, даже соскучился. К тому же хочется какой-то перемены. Выходя из больничного смрада в лагерный, вроде бы освежаешься. Мне кажется, я ищу его с определенным намерением, и даже обольщаю себя чем-то похожим на надежду, и какой-то отрезок жизни освещается смыслом, напоминая о тех великих ясных днях, когда мне казалось, что человеческое бытие в