они устали, хотят вздремнуть, но, прислонившись к чему-нибудь и закрыв глаза, тут же вздрагивают и просыпаются. Откуда-то по невидимой цепочке, о существовании которой я только подозреваю, дают сигнал трогаться. Появляются опять женщины и еще кто-то. Дорожка узкая, приходится пробираться через кусты гуськом. Нет-нет кто-то из парней с автоматами остается в засаде, а их место в колонне занимают другие. И так до самого шоссе на Асвестохори. Мы быстро пересекаем его и спешим подальше от него уйти. Шагаем по тропе. Многие без оружия. Женщины идут молча, они уже немолоды и некрасивы и выглядят весьма озабоченными — должно быть, потеряли близких. Пока перебираемся через ручей, из колонны выскакивает высокий худой детина с испитым лицом и бежит вниз. Кто-то кричит ему вслед. Молодой человек, тот, без головного убора, снимает с плеча автомат и дает короткую очередь. Беглец останавливается и хватается за ногу. К нему подбегают двое, берут под руки и осматривают рану.
— Почему он убегал? — спрашиваю я идущего впереди грека.
— Фашист, потому и бежит.
— А почему он с нами?
— Выкрали его в Салониках.
— И еще кого выкрали?
— Женщин…
— Вот так, — цедит Впдо.
— Клянусь богом, но всегда так получается, — говорит Вуйо, — коль одному сена клок, то другому вилы в бок! Знаю, Нико, это тебе не нравится, но по-другому нельзя.
Солнце спускается в далекие равнины за Вардаром. Прохладный ветерок покачивает золоченые верхушки ясеней.
Мы делаем привал у источника.
II
Весна —
От злости мне кажется, что наши друзья эласиты находят удовольствие таскать нас вверх-вниз, по одним и тем же селам, разбросанным на изборожденном ущельями плоскогорье. Конечно, это не так, они просто не знают, что с нами делать. Зашли в тупик, и некуда ступить. Все, кто так или иначе принимает участие в войне и кто дерется не на жизнь, а на смерть, мигом заключают союз против них. И что бы ЭЛАС и ЭАМ ни делали, все заранее не согласны. Если они бьют немцев, противятся и стараются им помешать тагматасафалиас; если бьют тагматасафалпас, протестует и жалуется банкирское правительство в Каире, дескать, эласиты ведут братоубийственную войну; если правительству ответят так, как оно того заслуживает, нападут исподтишка зервасовцы ЭДЭС, ПАО, дескать, ЭАМ — троянский конь коммунистов, борется за власть; если защищаются от генералов и полковников Зерваса, из Лондона цыкает Черчилль. Может, и у русских есть свои соображения. В общем, нападок хватает, а вот помочь, или хоть пожалеть, некому. А тут мы навалились со своими красными звездами, с серпами и молотами, которые вряд ли по нраву, считай, половине либералов из ЭАМ. Круг замкнулся, в таком кругу меньше всего грешит тот, кто меньше действует, — поэтому они в конце концов решили устроить передышку.
На полянах, не ведая о войне, поднимается молодой папоротник. И как ни в чем не бывало шныряют в кустах ежевики ящерицы. Зазеленел и боярышник. Козы с Халкидики, крупные, как ослицы, щиплют молодую поросль. Фыркают озадаченно полудикие козлы, увидев человека в своей вотчине. Удивляются и пастухи: откуда тут сербы, да еще
В селе Перистера, например, что раскинулось над зеленой падью равнины, все либо ревнивцы, либо боятся кары, которая может их постичь, — и потому упорно держат нас подальше от домов. Принесут к церкви вареной картошки с солью и давай придумывать что пострашней, чтоб поскорей от нас отделаться. Совсем по-другому в селе Левади, там будто иной народ: пригласят в дом, поставят еду на низкий круглый стол, угостят и молоком, а то и медом. Сядет с нами хозяин, и мы наедаемся до отвала. Оставляют ночевать в тепле, стелют циновки, овечьи шкуры, чтоб было мягко. Однако нельзя же без конца жить в Леваде — горьким будет и молоко, и мед!
Выслушал нас какой-то начальник — мы просили его выдать нам оружие либо отпустить домой — и рассердился: оружия не хватает и для своих, а мы хотим, чтоб дали его нам. Не вправе он и отпустить нас пробиваться на родину: «Убьют вас нашли паоджисты, эти банды Андона Чауша, а потом меня и ЭЛАС будут винить». И послал нас в Арнею, там, дескать, начальство, пусть разбирается.
Дал проводника. Двинулись мы на восток. Узнаем по дороге места, по которым уже проходили, когда днем, когда ночью. Шоссе избегаем, чтоб не встретиться с немцами. Не любят и они сталкиваться с эласитами, потому на шоссе здесь за три дня живой души не увидишь, словно его берегут для будущих поколений. Белеет, насколько хватает глаз, пустынное, словно зачумленное шоссе, ведущее в проклятый край, где живет змей-горыныч, от которого бежит все живое.
Когда спустились в село Дубью, похолодало. В помещении школы с разбитыми окнами застаем потерпевших, как и мы, кораблекрушение беженцев: русского, уверяющего, будто его знает сам Сталин; двух итальянцев, которые с удивлением на него смотрят, и поляка, который ему не верит. Другой поляк, тот самый, что ушел с нами из Салоник, уже без винтовки, в помятой форме, курит и молчит. Тут же чех Ян. Он говорит, что знает в селе дом, где сербов примут на ночлег, и он готов нас туда повести, если мы возьмем его в компанию.
Мы соглашаемся. Хозяина зовут Фоти. Он служил солдатом в турецкой армии и за полгода до Балканской войны бежал в Черногорию. Была у него девушка, высокая, стройная, черноглазая. Думал там обосноваться — сам он жестянщик, — но дороги войны кинули его сначала в Джаковицу, потом в Салоники, и заканчивает он свой рассказ так: «Против судьбы не попрешь!»
Приходит женщина, говорит, родом из Валева, охота ей покалякать с сербами. Знает Шумича, бывал у них в селе Егри Буджак.
— А Мишо Билюрича знаешь?
— Знаю, одного зовут Билюр, может, он? Высокий такой, статный, красавец. Они приходили вместе.
— С Шумичем?
— Все вместе: Узун, Жарко и парень, которого звали Котельщиком. Подались на Коляны и Стагиру, что восточней Озера, авось когда-нибудь заглянут.
— Они без оружия?
— Кто сказал?
— Никто, спрашиваю.
— У них есть все, отобрали у немцев, настоящие юнаки, знает их народ до самого Стивоса. Знает и