запах мяса. Чтобы не думать, смотрю на девушек, что подносят еду. Одна очень похожа на Аню. Всегда такая находится, поэтому я заключаю, что природа в своих творческих комбинациях не очень-то горазда на выдумки.
— Ешь, чего раздумываешь? — толкает меня под бок Вуйо.
— Ему некогда, — говорит Влахо. — Засмотрелся на девушку.
— Сначала поешь, а потом смотри. Смотринами сыт не будешь.
— Может, их обвенчаем? — говорит Влахо.
— А у тебя есть еще кольцо?
— Найдется, только не знаю: нет ли у него какой и там?
Нет нигде. И у многих нет. Несправедливо, чтобы была, да и зачем? Девушка внезапно оборачивается и смотрит на меня, так, будто все понимает. Порой они действительно как-то все сразу понимают, даже страшно становится. Больше она на меня не взглянула ни разу.
Из соседних деревень приходят усталые женщины с узелками, благодарить нас за то, что не остались вдовами. Дарят чулки, одежду, хотя у самих оскудица. Даже юбки из экономии ткут короткими и, когда садятся, натягивают их, чтобы прикрыть костлявые колени. Их окружают шустрые запаршивевшие ребятишки с зелеными пятнами мази на головах…
А я-то хотел, чтобы дети никогда не болели коростой и чтобы не было испорченных зубов…
Многое хотел, мало сделал…
IV
И все-таки каждый получил, что положено по штату: дети и женщины остатки еды, собаки — кости. Так делается и у нас под конец свадьбы, когда гости наедятся до отвала, охрипнут, устанут и обалдеют от крика и шума, — все по справедливости! Было так, не знаю, как сейчас, и не уверен, что потом будет лучше. И усталость здесь такая же, как и там, после свадьбы. К счастью еще, что мы отказались от выпивки.
Мерная жара заставляет нас спрятаться в тени ореха. Все раскалилось и слепит глаза. Воздух до того густ, что трудно дышать. Отяжелев от еды, люди, преодолевая дремоту, с усилием вспоминают свои оставшиеся без награды заслуги и неоправдавшиеся надежды и не слушают никого, кроме себя. Лица отупели и подурнели от сытости и скуки. И никто уже толком не помнит, зачем он здесь. Сытость зла, опасна, надо скорей уходить:
Мурджинос послал вестового за партизанами. Их-то и ждем. Лучше бы пойти к ним навстречу. Поглядеть бы на другие места, на другие горы, ведь вся жизнь заключается в том, что видишь, правда, толком разглядеть ничего не успеваешь, потому что всегда должен уходить. По сути дела, я боюсь этой встречи, боюсь пустоты, которая передо мной откроется, и потому хочу эту встречу ускорить: чему быть, того не миновать! И твержу про себя: «Ни на что не надеюсь!» И в самом деле не надеюсь, было бы наивно, но в моих словах таится лукавство — мне хочется подстрекнуть судьбу, чтобы сделала по-другому! Не пора ли ей хоть чуточку постыдиться, уступить и приятно меня удивить. «Нет никаких шансов, — шепчу я, задыхаясь от ожидания, — нет, нет, нет, нет, пришло время готовиться к наихудшему!»
Наконец слышу топот и хриплые голоса. Я насторожен и жду с пугливой надеждой, что узнаю
— Что с Шумичем?
— Лежит раненый.
— Тяжело, если лежит?
— В грудь, рана загноилась, нетерпелив больно, не вылеживает.
— Кто еще ранен?
— Лобастый и Неманич, они полегче.
Мне представляется, он точно знает, чего я хочу, и умышленно тянет с ответом. Будто в сговоре с судьбой, которая со злорадством вытягивает жилы из души. Смотрю ему в глаза и спрашиваю:
— Никого больше?
— Нет, все тут.
— Нету, говоришь?.. А Билюрич, что с ним?
— Погиб.
— Погиб… Совсем?
— Его могила в получасе ходьбы отсюда.
— И значит, похоронен?
— Да. Имя там написано. Греки написали.
«Ведь я знал об этом, — твержу себе, — знал, точно знал, что живым его не увижу. Такие люди, как Миня, долго не живут. Да и как выжить, если он каждого хотел уберечь и защитить от опасности?..» Теперь вот я все знаю, но не могу смотреть на Ибро и сухо спрашиваю:
— Когда он погиб?
— Да, пожалуй, уже недели три, а может, и месяц тому назад.
— В бою?
— Защищались мы сколько могли, но сила…
Я крепко стою на ногах, спокоен — это уже прошлое. Тогда мы были на Янице и тоже защищались до последнего. Перед глазами серая мгла. В ней появляется трещина, она тянется до самой земли, а по ней ползет муравей, встречается с другим муравьем, понюхав друг друга, они расходятся, всяк в свою сторону, и больше никогда уж не встретятся. Мгла смыкается, над ней маячит голова. Надо обязательно сходить к могиле, я должен во что бы то ни стало ее видеть. Глупо, знаю, что загробная жизнь — устаревший предрассудок, но без этого отсюда не уйду. Пусть его могильный холм не останется менее славным, чем другие…
— Ты должен меня туда отвести, — говорю я Ибро. — Но не сейчас. Устали мы, и жарко.
— Отдохни немного, поешь, я пойдем. Если не сегодня, то бог знает, доведется ли еще когда? Всегда что-то может помешать.
— И мы пойдем, — говорит Вуйо.
— Зачем вам тащиться по жаре?
— Давай уж не разлучаться! — говорит Черный.
— Придется, Черный, хочешь не хочешь, сам видишь: жизнь и война — разлука.
И Мурджинос увязался с нами — тоже не хочет расставаться. Подождали, пока Ибро закусит и отдохнет, и пошли. Иду, опустив голову. О чем-то думаю, но мысли рваные, как в беспокойном сне. Когда-то я завидовал Бранко, что у него есть Ладо, думал — они братья. Упрекнул как-то отца, что нет у меня брата, а бунтовщик Сайко Доселич только пробурчал что-то, будто оправдывался. Сейчас знаю: не оправдывался, а раскаивался, что породил на свет божий и меня. Потом мне норой казалось, что я нашел себе брата, сначала Ненада Тайовича, потом Юга и наконец Минго Билюрича. И было в этом братстве нечто такое, что