Делать было нечего — я решила воспользоваться любимым рецептом своей бабушки: если хочешь выстоять, сожми зубы покрепче, держи хвост пистолетом и заставь время работать на тебя. Хвост я и без того держала пистолетом, от скрипа собственных зубов мне действительно становилось легче, а что касается времени, то хотя мне не до конца было ясно, как оно «работает» и что производит, но все-таки я, по крайней мере, знала, что оно — проходит, причем проходит даже время Бизальцки, а значит, и мое.
Мои глаза были прикованы к зеленым пяткам Бизальцки, которые при каждом шаге слегка высовывались из поскрипывающих сандалет; слушая, как стучит мое сердце, я отсчитывала секунды, остававшиеся до конца бесконечности, и шла за ним практически след в след.
Вдруг Бизальцки остановился, вытянулся, правой рукой прижал к глазам бинокль, а левой стал энергично подзывать меня и, словно заблудившийся в океане мореплаватель, который внезапно увидел вдали землю или первые признаки близкого берега, что есть мочи завопил: «Бронзовки, бронзовки, вот они, там!» Я тоже невольно вскрикнула, коротко, почти беззвучно, от испуга, но в ту же минуту меня объял ужас и дух перехватило от подозрения, что у Бизальцки и вправду начался приступ сумасшествия.
Я тоже выпрямилась: во-первых, мне срочно надо было набрать в легкие побольше воздуха; кроме того, мне было интересно, что там такое ему почудилось.
Сколько времени я уже не видела горизонт? Там была синева и ни единого облачка. Мы оказались на небольшом возвышении. Прямо перед нами, в плоской низине, тесно друг к другу стояли цветущие яблони примерно одинаковой высоты.
«Ну, давай, — сказал Бизальцки, бросив на меня взгляд после того, как бинокль помог ему удостовериться в своей правоте, — иди трясти». «Что, — спросила я, — что я должна трясти?» «Яблони, конечно!» — крикнул Бизальцки. Обрадовавшись, что Бизальцки вспомнил обо мне и наконец-то нашел мне применение, я бросилась к яблоням. В два счета я домчалась до яблонь, ухватилась за ствол первого же попавшегося мне дерева высотой метра два с половиной, не больше, и принялась изо всех сил трясти его, словно человека, из которого пыталась выбить признание.
Сверху заструились сотни бело-розовых лепестков, прямо мне на голову. «Как красиво, — подумала я, — словно снег».
Возможно, по той причине, что они не были столь нежны, как лепестки, и поэтому чуть дольше задержались на тычинках, я заметила этих странных, угловато-круглых, отливающих зеленоватым золотом, чем-то напоминающих лакированные чемоданчики, довольно крупных тварей только тогда, когда, буквально через доли секунды, они, вместе с совершенно безобидными веточками и лепестками, посыпались мне за шиворот и в глубокий вырез платья. Но даже теперь, когда я, не выпуская из рук ствола дерева, сама пыталась встряхнуться, потому что по груди, по спине, вокруг талии начали ползать жуки и я ощущала их копошение и укусы, — даже теперь до меня еще не дошло, что эти чудовища, которых сверху, с веток, валилось все больше и больше и у которых я уже смогла разглядеть лапки, щупальца, жвала, это и есть те существа, которых Бизальцки несколько минут назад приветствовал такими воплями, а именно — бронзовки. Даже сегодня, хотя я давно уже не пытаюсь задавать природе и преданным ей ученым слишком простые вопросы, мне трудно заставить себя смириться с мыслью, что бронзовки живут на яблонях, а муравьиные львы — это вовсе не муравьи с львиными гривами и не львы, которые питаются муравьями, а крохотные личинки сетчатокрылых, которые строят в песке воронковидные ловушки для ловли насекомых. То, что эти лаковые многоножки в любом случае не были личинками, это я все-таки сообразила, а то, что я долго не могла или не хотела догадываться, чем они были на самом деле, уже не могло усилить моего ужаса и постепенно накатывающего отвращения, но и слабее оно от этого не становилось.
Так или иначе, я перестала держаться за ствол и бросилась бежать прочь от яблоневой рощи, то и дело засовывая руки себе за шиворот и под юбку. Потом бросилась на землю и, дрыгая ногами, стала кататься как одержимая, издавая пронзительные крики.
Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем ко мне вернулся рассудок и я вспомнила, в какой ситуации нахожусь, сообразила, что я не одна и что мои кувыркания на земле для дамы малоприличны. Наверное, в какой-то момент я просто выбилась из сил и неподвижно замерла.
Я осторожно приоткрыла глаза, увидела, как в воздухе танцуют белые мушки, или звездочки, или точки, а сзади и над ними брезжило большое, плоское, молочно-белое, словно низкая луна в тумане, хмурое лицо Бизальцки с черными строгими глазами и узкими губами, искривленными презрительной усмешкой.
Возможно, Бизальцки стоял вот так, наклонившись надо мной и заложив руки за спину, уже давно. Нетерпеливо подергивая выставленной вперед ногой и дожидаясь конца моего буйного припадка — не знаю, как он расценил мой поступок, — он разглядывал меня с отстраненным интересом, словно я была каким- нибудь заурядным вонючим лютиком, оказавшимся в явно чуждой для него среде.
Пытаясь сообразить, что мне теперь делать, я вдруг с неотвратимым ужасом поняла: ведь Бизальцки наверняка видел мои голые ноги и поперечинку моих трусиков, он слышал, как я визжала, пронзительно и безостановочно, словно помойная крыса, угодившая в бочку с машинным маслом. Я непроизвольно сжала кулаки; слезы стыда, стыда и злости на саму себя, навернулись мне на глаза, и я тут же зажмурилась, крепко-крепко. Больше всего на свете я хотела бы сейчас закопать себя в землю, прямо здесь, где я и так лежала, в эту тучную землю пашни, жирную и черную, такую же черную, каким отныне я видела весь мир вокруг себя.
«Будь добра, встань, пожалуйста, и приведи в порядок свою одежду», — услышала я голос Бизальцки.
Но что толку было в его словах? Я была не совсем мертва, но абсолютно живой меня тоже нельзя было назвать, я могла только слушать, что мне говорят, и всё, — но, поскольку у меня хватило сил сообразить, что такое вот зомбированное состояние скоро станет для меня непереносимым, я заставила себя сквозь пелену нескончаемых слез взглянуть в лицо реальности и неумолимому Бизальцки.
Явно желая показать мне, что мое нынешнее состояние вызывает у него только скуку и что он не намерен повторять свое требование, Бизальцки протянул мне руку и, придав своему чуть дребезжащему голосу подчеркнуто официальный оттенок, сказал слова, которые обычно произносят тоном дружеского участия: «Ну, давай, вставай».
Я собрала остатки сил, энергично, с шумом втянула носом слизь, которая чуть было не потекла у меня из носу, и схватилась за руку Бизальцки, — на ощупь она была прохладной, сухой и какой-то приятно мягкой, как вялый лист большого комнатного розана, который стоял за креслом моей бабушки.
Я посмотрела на запачканные носы своих новых красных туфель, кое-как разгладила перлоновое платье, всё в зеленых пятнах от травы и желтых — от глины, которое, слава богу, и без того отличалось пестротой расцветки, застегнула синюю вязаную кофту, но меня все равно колотило как в лихорадке, и от холода я прижала руки к груди.
Деланное, гневное покашливание, которое послышалось через пару минут, ясно показывало: Бизальцки смотрит прямо на меня и хочет мне что-то сказать.
Но когда я наконец переборола себя и краешком глаза взглянула на него, я поняла, что и он смотрит на меня через силу.
Лицо у Бизальцки было красное и покрыто бисеринками пота, обеими руками он рылся в карманах своих штанов. Я не могла понять, что это означает, но тут Бизальцки вынул наконец одну руку из кармана, протянул мне мятый билет на электричку, еще раз откашлялся и сказал: «Я думаю, тебе ясно, что ты меня жестоко разочаровала. Работа биолога-исследователя требует мужества, самообладания, непредвзятости, осмотрительности, выдержки, системы, но главное — уважения, уважения к чудесам природы. Ничего этого, как мы только что видели, у тебя нет. Ты — недисциплинированная, несамостоятельная, невнимательная, эгоистичная, невоспитанная, ты — неженка и нытик, короче говоря, для научной работы в лесу и в поле ты непригодна. Вот тебе билет. К вокзалу ведет прямая дорога, которой мы пришли сюда. Отправляйся. И чтобы больше я тебя никогда не видел».
Я выхватила билет у него из рук, развернулась и побежала. На шее у меня от натуги пульсировали вены, словно сопротивляясь чему-то большому, живому, с ногами и головой, а я пыталась проглотить это живое — и не могла. Я непрерывно плакала. Ног под собой я уже не чувствовала. Голова казалась раскаленной и пустой, как пончик в кипящем масле. Я пыталась сосредоточить все свои мысли на тех пятидесяти пфеннигах, которые сэкономила, потому что теперь мне не надо брать обратный билет и можно