прошёл мимо меня ко входу в универмаг. У меня потемнело в глазах: для чего голодный человек без единой копейки может туда идти?!
Торопливо, чтобы не упустить его, я отыскал в бумажнике три рубля и кинулся следом. Догнал я его посередине зала первого этажа. С замирающим сердцем я тронул его за рукав, он обернулся.
– Извините, – сказал я, – вот, вы уронили деньги, – и протянул ему троячку.
– Он молча смотрел на неё.
– Милок, а и не скажешь, а и где здеся одеяла продают-та? – между нами всунулась пухлая бабка с большой сумкой.
– Не знаю, – сказал я и снова повернулся к парню.
– Говорят, здеся, на первом этаже гдей-та…
– Не знаю, не знаю, спросите кого-нибудь другого, – повторил я, продолжая смотреть на парня и держа вытянутую руку с трёхрублёвкой перед бабкиным носом.
– И што ж делать-та, а и не знаю прям-та…
– Это не мои деньги, – вдруг сказал парень.
– Мы молча стояли друг против друга. Бабки уже не было, пауза катастрофически затягивалась. Я с отчаяния сказал:
– Оставьте, я же всё видел.
– И продолжал стоять с вытянутой рукой.
– Он взял деньги, тихо сказал 'Спасибо', а я тут же повернулся и выбежал из универмага.
Как мне было плохо! Каким чёрным казалось всё вокруг – эти заляпанные грязью цоколи домов, загаженные улицы и подворотни, чахлые истекающие сыростью деревья, сгнившие заборы, безликие фигуры неизвестно для чего существующих человекоподобных, сошедших с самых мрачных листов Цилле… Зачем нужна вся эта дикость, всё это страдание, эта жуткая безысходность? Что я должен был сделать, что я мог сделать? Я опять вспомнил, как однажды дома вышел утром на работу и, спускаясь по лестнице, увидел, что на междуэтажной площадке торопливо подхватилась с расстеленного своего платка старуха, и спешила подобрать всё, и смущённо пыталась улыбаться, и бормотала что-то в роде 'заспалась баба…' Боже, люди, наверное, всё могут вытерпеть, но как вытерпеть, наблюдая это? Передо мной всё время маячили пальцы, отрывающие край пирожка, и не было мне нигде места…
Не помню, как протянулось время до посадки в поезд. В полутёмном вагоне ударило в нос кислой смесью угольной гари, туалета, табачного дыма и немытых тел. Плотно набивающийся народ добавлял к этому уличную сырость, занося её на шубах, платках, ватниках, мешках и корзинах. Мне посчастливилось устроиться у окна; впервые за весь день сняв намучившее плечи пальто, я затиснулся в угол скамьи и, пытаясь удержать голову в равновесии, закрыл глаза. Так, с закрытыми глазами, и почувствовал, как тронулся поезд, слышал, как стали спокойнее и миролюбивее разговоры случайных соседей, чаще застучали колёса – и не хотелось даже выглянуть в окно, проводить глазами уходящие постройки этого тягостного города, не хотелось ничего, ничего, только хоть немного забыться, подремать, следя сквозь сон, чтобы голова не упала на грудь…
Эта недолгая пауза не дала ничего, кроме одеревеневшей шеи и тяжёлого ноющего чувства в груди. Я снова открыл глаза. Уже смеркалось. Вагон затих, некоторые разложили на газетах еду, кто-то разговаривал в пол-голоса, с полок свисали платки, рукава и ступни в несвежих носках. Напротив, через проход, сидела молодая женщина. На фоне ещё светлого окна чётко рисовался её силуэт с уложенной вокруг головы необычайно толстой золотой косой. Лицо её было смугло, очевидно от загара, серые глаза спокойно и доброжелательно оглядывали вагон. Когда наши взгляды встретились, она слегка улыбнулась, наверное она уже раньше обратила внимание на то, как я пытаюсь спать сидя.
'…Встречный, если ты, проходя, захочешь
Заговорить со мною, почему бы тебе не заговорить со мною? Почему бы и мне не начать разговора с тобой?..'
И потом мне всё время было приятно смотреть на неё, а когда на очередной станции освободилось место через столик от неё, я пересел туда, и она это приняла как естественное, и мы сразу завели разговор, и она рассказала, что тоже не смогла достать лучшего билета, а тут появилась возможность ненадолго съездить к родителям. И оказалось, что едет она в ту же сторону, что и я, и тоже будет делать пересадку в Разувайской, но ей выходить ближе, на станции с забавным названием Серёжа, это означает не имя, а там протекает речка под таким названием, она вьётся кольцами среди лугов, и это похоже на серёжки. А работает она в геолого-разведочном тресте, и часто бывает в командировках; они ищут воду, это очень важно, особенно в засушливых местностях, степях и пустынях. В прошлом году они долго были в Монголии, там очень красиво, места необычные и резко континентальный климат. Однажды она испугалась, когда у неё на коже появились коричневые пятна, решила, что это какая-то местная болезнь, а это, оказалось, у неё платок шерстяной от ветра был узорной вязки, и через отверстия обгорела кожа…
Она рассказывала, а я слушал и смотрел на неё, и на душе становилось легче, а в вагоне уже зажёгся свет, потом его притушили и наступила дорожная ночь, с покачиванием вагона и гулом колёс, с могильной тишиной остановок на богом забытых полустанках, с протяжным скрипом трогающегося состава и внезапным грохотом дверей, пропускающих редких ночных пассажиров.
Станция Разувайская. Мы выходим в свежий ночной воздух с редкими снежинками, поезд уходит дальше, и мы остаёмся одни на просторной платформе. Вдали крошечный вокзал, затерянный среди моря путей по обе его стороны, кругом ночное безлюдье.
У кассы никого, мы берём билеты в купейный вагон. С удивлением обнаруживаем работающий буфет, фруктовую воду и не очень чёрствые булочки, садимся с этой скромной едой на отполированные временем деревянные сиденья в пустом и холодном зале ожидания. Ждать надо немногим больше часа, но это трудно, сказываются усталость и нервное напряжение прошедшего дня, начинает болеть голова. Мы сидим рядом и тихо переговариваемся, и мне кажется, что мы знаем друг друга давно-давно, я её встречал раньше, в ясные светлые времена, когда мы играли в зарослях кустарника, называемых таинственным киплинговским словом 'brushwood'…
И я рассказал ей о том парне возле универмага. Она отнеслась к этому спокойно, сказала, что в городе встречаются люди, вышедшие из заключения, а среди них бывают всякие, да и не только они