образом бессмысленно: нельзя говорить о тварях, созданных Богом, если Бог и есть созданные Им твари; Бог ничего не создает, Он есть; я есть; всё есть; или же — коль скоро все наши разграничения неважны — Его нет, и меня нет, и всего нет. Или же есть — ничто. Или его нет. Как угодно.
Тут не только Достоевский, тут и Толстой с его Пьером, приникшим к Платону Каратаеву: «все во мне, и я во всем». Толстовское размывание личностного бога в природной безмерности, которое
Приводит ли героев Ландольфи?
Оставляет на грани. На гибельной грани, на краю. Этот баланс — тема вечной тревоги Ландольфи и принцип его письма. С первых проб пера до последних строк мастера. Между романом 40-х годов, где божество растворено «во всем», и рассказом 60-х, где сказано, что невозможно выделить из неба «небесинку», а из бытия — «бытиинку», так же нет грани, как между этим исчезающим божеством и Всевышним «Фауста-67», мощно возглашающим с небес: хотите знать, кто спасется? Никто!...
Исследователи Ландольфи согласно отмечают в его творчестве своеобразную «открытость» эволюции, единство почерка, постоянство авторского умонастроения, стилевую стабильность от начала до конца. Сопоставление начала и конца, предпринятое мной, — не попытка проследить эволюцию; «точка поворота», ощутимая при конце войны и финале режима, — скорее, «точка наблюдения», из которой видна связь посыла и результата. Джанкарло Пандини в книге «Ландольфи» (1975) намечает такую точку в первой половине 50-х годов (1954 — год выхода «Теней», второго после «Осенней истории» сборника рассказов, того самого, где возвращена правда о Марии Джузеппе); критик говорит о двух этапах: об этапе самообретения фантастического мира Ландольфи и об этапе игры с реальностью, в которую вступил Ландольфи, обретя свой мир.
— Короче, господа, что бы мы ни делали, что бы ни предпринимали, нас все равно нет. Нет, и точка.
Это из книги 1979 года. Того самого года, когда Ландольфи «исчез».
Написанное им — акт сопротивления внешнему насилию, но это лишь первый, ближайший, непосредственно наблюдаемый акт драмы. Суть драмы глубже и значительней того, в чем она выражается при том или ином насильственном порядке, итальянский ли то фашизм, германский нацизм, испанский франкизм или русский большевизм. Что-то общее есть во всех этих вариантах единения, что-то, чему историки и философы еще не могут найти удовлетворительного объяснения и что они покрывают термином «тоталитаризм». Бытийные, глубинные корни поветрия еще не ясны; глубинные разрывы бытия, потребовавшие такой кровавой компенсации, еще не изжиты. Может быть, писатели, художники ближе если не к объяснению феномена, то к ощущению его? Ландольфи передает внутреннюю расколотость, потаенную опустошенность бытия, его леденит сумрак онтологической бреши, его мучает тень, в которую закатывается мир, и вместе с тем мир этот переполнен чувством животной, звериной, «насекомой» какой-то биоактивности, бредовиной, заполняющей брешь, прущей в щели, забивающей выморочное сознание.
Человек должен сопротивляться — и этой животной силе в себе, и той слабости, которую она компенсирует. Но как? Сопротивляться силе — силой? Выворачивая эту силу наизнанку, обрушивая ее на противников?
На такое сопротивление силы нужны не меньшие, чем на открытую борьбу, но —
Ниоткуда. Из ничего. Человек осуществим даже в сознании своего небытия.
«Он есть. И точка».
Книги Ландольфи — живой след этого «небытия», одетого в слова, итог этой «мнимости», исчерпанной в качестве мнимости, вопль к Богу, которого «нет».
Его книги — портрет странного бытия-небытия, написанный одним из неуловимейших исповедников всечеловеческой драмы Двадцатого века.
Портреты Ландольфи редки: он избегал «света юпитеров». В дошедшем до нас на кинопленке интервью он говорит о том, что не мог бы быть актером именно потому, что его слепит свет. И то ли щурится при этом, то ли вежливо улыбается интервьюеру. За улыбкой угадывается усмешка, за усмешкой — стальная внутренняя решимость не входить в контакт. При полном юморе. На одном из фотоснимков видно: закрыл лицо рукой. На другом видно лицо. Гладко зачесанные темные волосы. Аккуратно подстриженные усики. Что-то от факира, от иллюзиониста. Пронзительный взгляд. Улыбка... нет, опять что-то более сложное: подобие улыбки, «начало улыбки», словно бы страх улыбки. Как будто от улыбки вот-вот треснет мироздание и начнет разваливаться все: лик, мир...
Выход Ландольфи к русскому читателю — «возврат дара»: всю жизнь Ландольфи переводил русские книги — Пушкина, Гоголя, Лермонтова Тютчева, Тургенева, Достоевского, Толстого, Лескова, Чехова, Бунина. Собственно, он стал известен в Италии именно как
Теперь он возвращает нам свой опыт. Опыт преодоления тоталитаризма в душе человека, побежденного тоталитаризмом. Опыт, жизненно необходимый
Бытие так же неисчерпаемо, как и его отрицание. Книги, в которые отливается экзистенциальный ужас, есть уже самим фактом своим — торжество над пустотой.
ОСЕННЯЯ ИСТОРИЯ
В то время, когда произошла эта история, война забросила меня далече от привычных мест. Два грозных чужеземных войска сошлись тогда на наших землях в жестокой схватке, и всем казалось, что не будет ей конца. Тех не сочтешь, кто пал невольной жертвой беспощадной брани. Многим побросать пришлось дела, добро, родных и близких и месяцами, а порой годами искать прибежища в дремучей, отдаленной стороне. Тому причиной — ненасытная потреба в людях одного из войск (завоевателя, что шаг за шагом отступал во все концы страны под натиском другого войска — освободителя), а также дух отчизнолюбия или боязнь покрыть позором собственное имя. Одни по мере сил иль по природной склонности объединялись для борьбы, а то и нападения с оружием в руках; другие, как могли, давали неприятелю пускай бездейственный отпор; иные попросту старались держаться вдалеке от этой смуты.
Вот так и я входил в один из названных разрядов, и жизнь моя на длительное время превратилась в скитания изгоя, даже разбойника, скрывающегося от непрерывной травли в труднодоступных дебрях. Такой удел достался не только мне. По-всякому бывало: случай то с этими меня сводил, то с теми. В конце концов со мной остался один-единственный товарищ; с ним забрели мы в нехоженые горные места, располагавшиеся, впрочем, вблизи от обжитого мира. Прекрасным золотоосенним днем дороги наши разошлись на время, и мы надумали расстаться до ближайшей ночи. Условились о месте встречи и распрощались в чаще леса (заприметив на нижних склонах внушительный отряд, насильно набиравший