нереально. Реальности нет, спрашивать об истине смешно, потому что ошибка и есть истина, а истина и есть ошибка…

Жизнь и смерть — одно и то же. Свобода и рабство — одно и то же. Бытие и небытие неразличимы. Невозможно выделить из общего, захватывающего все потока жизни какую-либо отдельность, индивидуальность, как в глади сверкающего над нами неба нельзя выделить «кусочек» неба. Человек невыделим, ему нет спасения; ему остается только идти со всеми, веря, что это не тупик, хотя «тупик» и «путь» — одно и то же. От логики можно скрыться только а игру слов, но логика в свою очередь — та же игра слов. Смешно говорить о причинах или о масштабах: величие составляется из нагромождения ничтожеств…

Диалог профессора с учениками в рассказе «Мудреное понятие», из которого я беру эту цепочку парадоксов, парадоксален только по форме. Диалог происходит как бы в потустороннем мире, и ведут его словно бы тени людей, живших когда-то в реальном мире, но забывших об этой жизни. Но смысл диалога реален. По существу, это драма, в ходе которой тихий скептический интеллигент профессор пытается расколоть словом стадионную нерасчленимость аудитории, пробудить ее уснувшую память.

Так что из чего? Пустота ли индивида — следствие того, что миллионы сбиваются в нерасторжимые полчища? А может, наоборот: потому люди и сбиваются в полчища, что внутренняя пустота гонит их в толпу? Индивид умирает в толпе… А может, это только кажется со стороны, что умирает, а на самом деле он оживает там, он там счастлив, он этого хочет?

Нет, причудливые рассказы Ландольфи не сюрреалистичны при всем их подчеркнутом безумии. Смысл этих рассказов — реакция интеллектуала на фашизм, на ту духовную опустошенность, которую порождает тотальное самооболванивание. И это настоящая драма духа, потому что опустошение начинается из глубины личности.

Перед нами автопортрет обреченного, отколотого сознания.

Портреты Ландольфи редки: он избегал «света юпитеров».

На одной из немногих фотографий, в сборнике 1976 года, — пожилой человек с гладко зачесанными темными волосами, с аккуратно подстриженными усиками. Что-то от факира, от артиста, от иллюзиониста. Пронзительный взгляд. Странная улыбка… нет, подобие улыбки, «начало улыбки», словно бы страх улыбки. Как будто от улыбки вот-вот треснет мироздание и начнет разваливаться все: лик, мир…

Практически это первый выход Томмазо Ландольфи к русскому читателю. В каком-то смысле это «возврат дара»: всю жизнь Ландольфи переводил русские книги — Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Тютчева, Тургенева, Достоевского, Толстого, Лескова, Чехова, Бунина. Собственно, он и был известен в Италии как переводчик с русского, пока соотечественники не разглядели в нем одного из корифеев прозы XX века. Может быть, русская классика помогла ему сохранять присутствие духа в странствии по «тараканьему морю» реальности?

Так теперь он возвращает нам свой опыт.

Итальянский опыт? Не вполне: в качестве итальянского писателя Ландольфи не очень характерная фигура, скорее это «всеевропеец», всю жизнь преодолевавший итальянскую «провинциальность».

А если «всеевропеец» — то не тот ли, кому русская «всечеловечность» прибавила сил устоять?

Бытие так же неисчерпаемо, как и его отрицание. Книги, в которые отливается экзистенциальный ужас, есть уже самим фактом своим победа над пустотой.

Л. Аннинский

Диалог о главнейших системах[2]

Когда поутру встаешь с постели, кроме чувства изумления, что по-прежнему живешь, не меньшее удивление испытываешь и оттого, что все осталось в точности так, как было накануне. В каком-то нелепом забытьи смотрел я в просвет меж оконных занавесок, как вдруг послышался нетерпеливый стук в дверь. То был мой приятель Y.

Я знал его как человека стеснительного и неуступчивого. Он самозабвенно предавался каким-то загадочным исследованиям, проводимым, словно обряд, в уединении и тайне. Поэтому я был немало удивлен, увидев его в то утро таким возбужденным. Пока я одевался, разговор шел о всяких пустяках. Я сразу отметил про себя, что из состояния глубокой подавленности Y с необычайной быстротой переходил к восторженности, казавшейся мне наигранной; ясно было, что с ним произошло что-то необыкновенное или ужасное. Наконец я с готовностью уселся напротив и услышал странный рассказ, который для простоты изложения передаю от первого лица. Y заранее попросил меня не перебивать его, сколь бы необычной или бессмысленной ни казалась его история. Впрочем, он будет как можно более краток. Изумленный и заинтригованный, я согласился.

— Да будет тебе известно, — начал Y, — что много лет тому назад я всерьез занялся кропотливым вычленением составных элементов произведения искусства. Постепенно я пришел к четкому и неоспоримому заключению, что иметь в своем распоряжении богатые и разнообразные выразительные средства — условие для художника отнюдь не самое благоприятное. Например, по моему мнению, гораздо предпочтительнее писать на недостаточно изученном языке, чем на языке, которым владеешь в совершенстве. Даже не вдаваясь сейчас в подробности по поводу терпеливого и мучительно долгого пути, которым я пришел к такому простому заключению, думаю, что и сегодня его можно без труда подкрепить некоторыми несложными соображениями: ясно, что человек, не знающий точных слов для обозначения предметов или чувств, вынужден прибегать к описанию их с помощью других слов, сиречь образов. О степени досягаемого при этом художественного эффекта ты можешь судить сам. И вот, когда мы обошли специальные термины и общие места, что может помешать рождению произведения искусства?

Джорджо Де Кирико. Загадка оракула. 1910 (?)

Здесь Y, видимо удовлетворенный своими доводами, на какое-то время умолк, устремив на меня из- под полуопущенных век взгляд, в котором уже не было прежней тревоги и боли. Но, заметив мое умиленно- вопросительное выражение, он со вздохом продолжил:

— После того как я пришел к этому заключению, надо же было случиться, подвернулся мне один англичанин. Был он капитаном и вдобавок форменной бестией (скоро поймешь почему). Господи, зачем ты не уберег меня от этого злодея? Теперь я навеки лишился покоя! Во внешности капитана не было ничего примечательного. Столовался он в том же трактирчике, что и я, и был охотник прихвастнуть всевозможными россказнями о бесчисленных своих одиссеях, неизменно собирая вокруг себя толпу любопытных. Он провел уж не знаю сколько лет на Востоке, изучив изрядное количество восточных языков (по крайней мере он так уверял). Особо же гордился он знанием персидского и частенько обращался на каком-то неведомом наречии к растерянному официанту. В результате выяснялось, что капитан желал заказать стакан вина и бифштекс. Как ты сам понимаешь, я ненавидел этого человека, но ему все равно удалось завязать со мной разговор, и в один злосчастный день он вызвался учить меня персидскому. Мне не терпелось испытать на себе справедливость собственной теории, и в конце концов я дал согласие. Ты, верно, уже догадался, что я задумал овладеть этим языком лишь наполовину: уметь объясняться на нем, но не до такой степени, чтобы называть вещи своими именами. Наши уроки проходили регулярно… почему я не противлюсь соблазну поведать тебе все печальные подробности этой истории?.. Вскоре я начал делать стремительные успехи в новом языке. По мнению капитана, языки следует изучать посредством разговорной практики, поэтому за все это время я ни разу не увидел текста на персидском языке (впрочем, отыскать таковой было бы далеко не просто). Взамен этого во время прогулок с моим учителем мы говорили только по-персидски. Когда же, утомленные ходьбой, мы забредали в какое-нибудь кафе, тотчас чистые листы бумаги перед нами покрывались странными мелкими значками. Так прошло немногим более года. В последнее время капитан неустанно расточал в мой адрес похвалы за ту легкость, с которой я усваивал его уроки. Однажды он

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату