Русские zakuski, польские zakaski, греческое meze, румынское mezeliuri, немецкое Abendbrot, французское hors d'oeuvres и классическое английское мясное ассорти – все эти блюда начинают играть собственную роль, будучи отлучены от оригинальных культурных контекстов (которые, особенно в своих восточноевропейских вариациях, зачастую связаны с тем, чтобы способствовать поглощению такого количества алкоголя, которым вполне можно было бы заправить танкер) и переведены на международный язык летней кухни. Не может быть лучшего способа физически ощутить, как удлинился день, чем достать одну saucisson[210] здесь, salade de tomates[211] там, огуречную райту и ломтик pissaladiere,[212] несколько вареных яиц, порцию ratatouille,[213] немного оливок, анчоусов, один-два сорта местного сыра, свежие сочные маленькие репки, копченую рыбу, икру proscuitto,[214] маринованные баклажаны, миску хоммоса, грибы или лук-порей a la grecque,[215] а также все паштеты, какие имеются у местных поставщиков (можно еще взять жаренную на вертеле холодную птицу, чтобы было что погрызть), и все это сопроводить качественным сливочным маслом и хорошим хлебом, а затем запить идеально скромным местным вином. Пищеварение отзывается на тепло и обещанную праздность лета некоторым замедлением отвергая все трудные задачи, которые ставит перед ним более плотная зимняя диета. Чувствуешь необходимость привередничать, есть разборчиво, заинтриговать нёбо разнообразием лакомств и деликатесов, вместо того чтобы открыто противостоять аппетиту, как в гладиаторском поединке между ретиарием и myrmillо, размахивающим сетью обладателем страшного трезубца и тяжело вооруженным мирмидонцем – именно такое столкновение некогда особенно волновало мое юное воображение значительно больше, чем скучно-односторонняя схватка между львами и христианами (форма публичной казни, которая, как я заметил, почему-то не упоминается теоретиками наказаний, рассуждающими о сравнительных достоинствах смертельной инъекции, расстрела и электрического стула). Кто смог бы противостоять счастливой комбинации метеорологии и гастрономии, представленной холодным обедом в жаркий день? Кто отказал бы совершающим свадебное путешествие молодоженам в единственном пикнике в парке, где они могли бы прогуливаться между творениями природы и творениями человеческими, рука об руку, в поддень, в Бретани, в Именно в то время, когда работы моего брата приобрели более абстрактное, праздничное и пантеистическое звучание, он и приступил к созданию парка скульптур Я помню, как однажды поддразнивал его по поводу этого рискованного начинания. Это было в суете восточного Лондона, над останками «индийской» еды, которую жившая с ним тогда любовница купила в их любимой местной забегаловке-карри, совершенно непостижимым образом заменив на барашка вандалу барашка дхансак, которого я на самом деле заказал. Как я заметил тогда, «вандалу» звучит совсем иначе, чем «дхансак», даже если разговариваешь с исключительным дураком.
– Твое стремительное социальное падение не может не тревожить твоих доброжелателей, – сказал я брату. – Ты начинал как художник, затем стал скульптором, а теперь, по существу, что-то вроде садовника. Что ты будешь делать дальше, Барри? Подметать улицы? Мыть туалеты? Займешься журналистикой?
– Наверное, я становлюсь чувствительным, – признал Бартоломью. – Меня больше, чем раньше, интересует красота и меньше интересует сила. Сила воображения, tour de force.[216] Вода, камни, деревья, солнечный свет. Передай соус.
– Не придуривайся, – сказала ему Элис (Алекс? Алисия?), которая была не в настроении.
Прошло время, и я отправился на открытие парка, которому (как-никак это Франция) предшествовал обед на свежем воздухе. Мероприятие проходило центральной поляне леса, погода только-только «установилась». Спонсоры проекта потчевали всяческих видных деятелей мира искусства и ряд местных сановников. Меню было благоразумно неинтересным – паштет из жаворонков, бараньи отбивные bourdaines (яблоки, начиненные джемом из местного гибрида персика и абрикоса, названного alberge de Tours[217]). Я прибыл туда отчасти с целью поглумиться над проектом Бартоломью, отчасти – чтобы исследовать местные деликатесы окрестностей Сомюр, особенно andouillette[218] из угря и лошадиного желудка, так как andouillette – это моя любимая требуха. Ее, кстати, считал абсолютно несъедобной мой брат, который решил, что она «сильно воняет». Тогда как, естественно, сильный запах есть часть смысла – в меньшей степени буквальная вонь, и в большей – волнующее ощущения запаха, осознание, приходящее при поедании требухи, более чем когда-либо, что ты ешь, помещая внутрь своего желудка плоть мертвого животного, такого же, как и ты.
Богатый баварец в шелковом костюме с темно-серым тканым узором произнес речь, состоявшую из слегка прикрытого хвастовства своим собственным богатством, щедростью и дальновидностью в качестве покровителя искусств пополам с разными невероятными заявлениями относительно работ моего брата. Художественный критик, француженка с (как показали мимолетнейшие предыдущие встречи) действительно
Я не собирался посещать парк в тот день. Я ничего не планировал делать, разве поколесить по округе безо всякой цели. После обеда я хотел нанести давно предполагаемый визит в Сейи, где имеются великолепный chateau[220] и улица очаровательных домиков, вырубленных в скале. Кстати, всего в нескольких милях оттуда родился Франсуа Рабле, один из величайших «вкладывателей» в литературе. (Моя соратница, когда я настоял на том, чтобы она дала точное определение или указала разницу между модернизмом и постмодернизмом, сказала: «Модернизм стремится понять, сколько ты можешь безнаказанно оставить за кадром. Постмодернизм стремится понять, сколько ты можешь безнаказанно вложить в свое произведение».) Я надеялся также, что у меня будет время заглянуть в аббатство Фонтевро. Это было любимое аббатство династии Плантагенетов, которые значительно достроили его, превратив в немалое скопление зданий (пять на сегодняшний день), где нашли последний приют король Генрих II, его жена Элеонора и их головорез сын Ричард Coeur de Lion.[221] В Фонтевро также хранятся сердца короля Иоанна, этого гадкого утенка, которому мы обязаны существованием Великой хартии вольностей, и добренького Генриха III, его так мало похожего на отца сына. Хотя, признаться, сообщение о том, что чье-то тело похоронено в одном месте, а сердце – в другом, всегда вызывает у меня в голове не благородную мысль о заслуженном отдыхе от тяжких трудов, но картину отвратительного посмертного потрошения. (В чем, например, они перевозят это сердце? Кто его вырезает?) Плантагенеты всегда были моей любимой английской королевской династией: не такие тупые, как все эти угрюмые англосаксонские военные вожди, которые им предшествовали, менее склонные к братоубийству, чем Йоркисты и Ланкастериане, не такие ненадежные и обуреваемые манией величия, как