смещалось, все постоянно выворачивалось наизнанку, тетя Зина вечно совала куда-то свой длинный нос, но толку от этого было мало, и вот она сама уже готова была печально сидеть на кухне и говорить, что «что-то тут не так, потому что это же неправильно!». Лишь одно осталось неизменным – из-за политики папа и тетя Зина ругались по-прежнему. Бабушка меж тем умерла, и, пока она болела и уже не могла приходить к нам готовить, стирать и сидеть со мной, когда все на работе, я ходила ее навещать – «большая уже» – и постепенно привыкла к тете Зине, про которую в детстве почти ничего не знала и которую даже боялась.
Когда бабушка умерла, я продолжала ходить на ту квартиру: пить чай и делать уроки, читать книжки и смотреть телевизор. Дома в большой комнате был отец – завод стоял, на работе делать было нечего, а в маленькой, которую я делила с братом, – брат. Там практически некуда было деться от его вещей, его привычек, его постеров на стенах, его друзей, его запаха и еще черт знает чего. Правда, теперь брат сам уже ходил на работу, и от этого было легче, но не слишком. Брат пошел «в папу»: отец очень им гордился и ставил всем в пример, всем – то есть соседям, друзьям, маме и главным образом мне. Мой брат быстро стал зарабатывать деньги, так что, несмотря на то что папе не платили ничего, а маме платили гроши, деньги у нас были. Мы «сидели у него на шее», в особенности я, которая сидела у него на шее еще и в комнате. Поэтому домой мне не очень хотелось, и я все чаще ходила к тете, где было тихо и уютно, хотя и голодно.
Тете тоже ничего не платили, торговать в ларек она не пошла, за что ее опять же презирал папа, а вот мама, которая сама всю жизнь провела за прилавком, наоборот, пыталась как-то помочь. На маму вернувшаяся из Москвы тетя Зина, кажется, когда-то произвела впечатление своей «столичностью» и свободой – я так понимаю, что если бы мама в тот момент не была уже замужем за папой и у них не родился бы Димка, она, может быть, соблазнилась бы тетизиниными рассказами, ее «развратной» стрижкой и легкой походкой и тоже попробовала бы поискать счастья. Сейчас же ей оставалось только помогать своему бывшему кумиру по мере сил: золовка голодала, и каждый раз, когда я шла к тете Зине, мать давала с собой что-нибудь «к чаю» – пакет крупы, или сахар, или яблоки, или картошку, а если была колбаса, то и колбасу – денег бы тетя Зина не взяла, но от продуктов все-таки не отказывалась. «Золовка» – слово-то какое! Получается, что тетя Зина должна сидеть где-то у печки, вымазаная в золе, как Золушка. Впрочем, почти так и получалось. Когда Димка женится, я тоже для кого-то буду золовкой.
Вот только Булгаков тут был совершенно ни при чем! Он был лишний, зачем было его трогать!
Я вытерла наконец глаза и пошла на первый этаж, к уборщице – искать веник и тряпку, чтобы убрать эту несчастную штукатурку, пока урок не кончился.
Прочитать Булгакова «для себя» я так и не успела – его внесли в список обязательной литературы. И теперь наша Ирина Григорьевна, которая еще в прошлом году стращала нас «Молодой гвардией» и «Тихим Доном», проскочив последний за два урока и даже пропустив сочинение по нему, к нашей дикой радости, терзала нас Булгаковым – радовались мы, короче, преждевременно. Я готова поклясться, что она ничего в этом Булгакове не понимает! И тетя Зина, выслушавшая мой «пересказ прошлого урока», тоже была готова в этом поклясться. Скрепя сердце, я засела за «Мастера и Маргариту», «Собачье сердце» и «Роковые яйца». Что там тетя Зина говорила, про то, как это читали по ночам? Тетя Зина же, глядя, как я мучаюсь, сказала: «Дураки они, дураки. Столько лет запрещали! Зачем? Надо было просто включить все это в школьную программу». После чего ушла на кухню слушать радио «Свобода», а я осталась в комнате писать сочинение, избранные места из которого с комментариями Ирины Григорьевны были зачитаны сегодня вслух под радостный гогот моих одноклассников.
Уборщицы на первом этаже не было. Я подергала серую стальную дверь, за которой стояли ведра и тряпки, и пошла во двор. Конечно, веник есть в каждом классе, но как я сейчас попаду в класс? Оставалось ждать перемены, с перспективой нарваться в коридоре на Ирину Григорьевну.
Во дворе я сразу же свернула за гаражи – там была «мертвая зона», пятачок, который не просматривался ниоткуда, кроме туалетов. Там обычно курили, играли в карты и прочее. Девчонки в последнее время вообще-то старались туда не заглядывать, кроме курящих, разумеется, но я надеялась, что сейчас там никого нет, все-таки середина учебного дня.
Конечно, я ошиблась – за гаражами стоял Валька Смыков из параллельного класса. В нашей школе было аж два выпускных класса! Потому что у нас, к несчастью, была лучшая, по общему мнению, в городе школа, и тетя Зина добилась, чтобы меня перевели сюда в десятый – уговорив маму, а не папу, разумеется.
Смыков курил, привалясь к стенке. Он был один, так что это еще ничего. Надо было только стоять молча и не лезть на рожон.
Промолчали мы так минуты две. Потом Валька демонстративно выплюнул окурок и спросил:
– Чего пришла?
В прошлом году Смыков был в общем вполне нормальный. Но сейчас у него явно наступил период превращения в «крутого». У нас теперь была мода на «крутых»: половина парней либо где-то прирабатывала, либо просто шлялась с компаниями и имела статус «крутых», по общему мнению, заслуженно. Вторая половина, подождав немного, решила, что оставаться в прежнем статусе им «западло», и стала – как это говорила биологичка? – мимикрировать, вот. Получалось, на мой взгляд, слабо: настоящие «быки» из наших же, например, Малинин, вообще не стали бы со мной заговаривать. Но будь тут Малинин, я, пожалуй, сразу бы ретировалась. В вестибюль, под крылышко к уборщице, если она найдется.
– С литературы сбежала. А ты?
– С биологии.
Помолчали еще. Смыков полез за второй сигаретой.
– Чего сбежала?
– У нас сочинение. По Булгакову.
– А у нас уже было.
– Так и у нас было. Она оценки стала объявлять, ну и…
– Тебе чего, двойку, что ль, поставили? И ты, как маленькая, разревелась и деру дала?
– Не знаю я, что она мне поставила, и знать не хочу. Ненавижу Булгакова. С Горьким было проще: хоть ясно, чего она от нас хочет.
– Ну как чего? Тут то же самое.
– Ничего тут не то же самое. Она нам про все сразу велела писать, про всего Булгакова. А чего писать?
– А ты что, все прочитала, что ли?
– Все.
– Ну и дура. Я, кроме «Собачьего сердца», не стал читать ничего.
– А писать как же?
– Ты что, Горького, что ли, читала?
– Нет. Но там же учебник был. И она нам практически продиктовала все, что писать.
– А у меня «300 золотых сочинений» есть – на Куйбышева у парка продается в книжном. Я все передрал – и никаких проблем.
Я закусила губу. Знала бы я раньше про эти «300 золотых»… Интересно, у кого из наших она есть? Наверняка ведь есть у кого-то. И никто не сказал!
– Ну и что? Не сдала?
– Сдала.
– Так в чем проблема? – спросил Смыков. Папиросу он уже торжественно «размял», как делали старые курильщики, и приступил к высеканию огня. Все наши парни делились на тех, кто курил дорогие сигареты, и тех, кто из экономии курил «Приму», напирая на то, что так круче. Зажигалки тоже были не всем по карману, а белорусские спички загорались с пятого раза.
– Ну я все и написала, как смогла. А она орет.
– Почему?
– Потому что я написала, что этот, как его, Преображенский – он же над всеми издевается! И над людьми, и над собаками. А она говорит, что я дура. А эти «яйца» я вообще не понимаю про что.
Смыков чуть не выронил папиросу. Потом наконец затянулся и ответил:
– Правильно она тебе сказала, что ты дура. Дуру, Соколова, всегда видно. А не видишь – можешь в