подарок. Затем вытерла крест о бахрому шали, брошенной у туалетного стола. И так же тихо, как вошла, вышла из комнаты. Она все-таки поймала бабочку! Какое счастье!
Могу представить, как она, не видя ничего вокруг, шла обратно через зеркальный зал, как стекла и зеркала отражали и множили ее светящееся сдерживаемой радостью лицо; в галерее она открыла окно, ночной свежий воздух вывел ее из транса, она спохватилась, что надо отделаться от яда, и тут же выбросила банку во двор. Донесся глухой стук. Она спустилась на первый этаж. Снова села на свое место среди гостей. Трио заканчивало дивертисмент. Она увидела Фернандо и вспомнила о флаконе с солями. Надо было вернуть его, но он куда-то делся. Где она могла потерять его? Фернандо, конечно, будет недоволен, ведь это такая ценная вещь. Ее опять охватило уныние. Музыканты кончили играть, раздались аплодисменты. Гости заговорили. Фернандо пока не спрашивал о флаконе. Ей захотелось, чтобы я был рядом и как-то помог ей. Но я ушел осматривать часовню, а у нее уже не было сил идти во второй раз по пустому темному дворцу, хотя ей хотелось бы зайти в молельню, помолиться там, попросить помощи, поддержки, просветления. Она взяла в правую руку распятие, прижала его к груди и начала молиться. На нее стали обращать внимание. Но, слава Богу, равнодушие было сильнее любопытства. А возможно, что видя ее с прижатой к груди головой и опущенными глазами, гости просто думали, что она еще не вполне оправилась от приступа. Музыканты снова заиграли. Она вздохнула с облегчением. Это означало передышку. Теперь у нее было время спокойно дождаться моего возвращения; когда я подойду к ней и возьму за руки, к ней опять вернутся силы. Так будет легче дожидаться, когда ты там, наверху, выйдешь из алькова, возьмешь бокал и выпьешь его содержимое. Она видела, как это происходит. Ты появляешься босой, полураздетый, подходишь к туалетному столу, протягиваешь руку, поднимаешь бокал и, произнеся тост, делаешь большой глоток… Бокал падает на пол и рассыпается мелкими осколками, и вот уже слышен протяжный стон. Но это застонала поперечная флейта, выводя драматическую мелодию сарабанды. Появилась Каэтана, глаза ее блестели ярче обычного, небрежной походкой она прошла мимо Майте, не взглянув на нее, и села на полу около музыкантов, облокотившись о подушку, чтобы дослушать финал пьесы. Так что же произошло наверху? Она оставила тебя там одного и ты как раз в эту минуту собираешься пить из бокала вино, а может быть, Каэтана бросила тебя, скорчившегося от боли, на диване около туалетного столика? Однако не слышно было никаких криков. Хотя известно, что испускаемый при агонии крик должен быть достаточно сильным, чтобы пересечь все залы, галереи и коридоры, спуститься по лестнице и достичь слуха того, кто ожидает его с надеждой и страхом. Но никакие предсмертные крики не долетали до гостиной. А вместо них послышались громкие оживленные мужские голоса в вестибюле, она обернулась – и увидела тебя и меня, мы входили в дверь вместе с капелланом. Гости зааплодировали, встали с мест и окружили музыкантов. Она следила за тобой сквозь опущенные ресницы, видела, как ты подошел к Фернандо и вернул ему флакон с солями. В какой-то момент ей показалось, что она уловила твою мимолетную улыбку и что Каэтана, все еще сидевшая на полу, тоже чему-то незаметно улыбнулась. Опять все смеялись над нею, потешались над этим ничтожеством. Не помог даже яд, подсыпанный в бокал с вином. Ты, как всегда, переиграл ее. Взял – и не выпил вино. Не в силах сдержаться, она застонала. Я тут же поспешил на помощь, но ты был ближе и опередил меня. Ты предложил отвезти ее домой, и я не мог ничего придумать, чтобы помешать тебе. А что касается ее, то она, ты знаешь, никогда не умела возражать тебе. А потом ведь покорность – тоже вид мщения. Я знаю, что вы возвращались в молчании. Она все время ждала, что ты скажешь что-нибудь о яде, она хотела этого. Но ты молчал – и это было хуже всего, значит, ты не знал, что она оказалась способной подняться против тебя, нанести удар, ответить на твою жестокость той же монетой и даже превзойти тебя, решившись причинить тебе смертельный вред. Никогда раньше она не ненавидела тебя так сильно, как в эти минуты. За то, что ты остался жив.
На следующий день она узнала о смерти Каэтаны. И сразу поняла, что произошло. Случилось то, что ни разу не пришло ей в голову. Яд был предназначен тебе. Так зачем же Господь смешал все ее расчеты? Она впала в нервную прострацию и не смогла пойти на похороны – это, правда, никому не показалось странным, ведь все последнее время она находилась в угнетенном состоянии; но она к тому же боялась, что вдруг начнет бредить и выдаст себя. Ее акт мести неисповедимым велением судьбы превратился в преступление.
Нет нужды говорить, что ничто из рассказанного здесь я не узнал на исповеди. Просто два года спустя после этих событий она вдруг сама мне обо всем поведала. Однажды жарким летним днем она, исхудавшая и бледная, явилась ко мне в Толедо, где находилась моя архиепископская резиденция, и сказала, что ей надо отдохнуть от ребенка и домашних забот, что она хотела бы провести у меня неделю или две, а может быть, и три, словом столько, сколько я вытерплю. Я сразу почувствовал, что ей нужно нечто большее, чем просто мое общество, но удержался от вопросов и замечаний. Решил дождаться, пока она сама все не объяснит. Она же несколько дней бродила бесцельно по Толедо, заглядывала в монастыри, любовалась мостами, изнемогала под палящими лучами солнца или укрывалась от него в прохладных галереях архиепископата, по которым без видимой цели проходила загадочной тенью, молчаливая и легкая, как те бабочки, которых мы ловили в детстве. Но я не собирался торопить ее, я ждал, когда она свыкнется с новым местом, успокоится и сама придет ко мне, я знал, что в конце концов она сделает именно так. И вот как-то в жаркий полдень, когда я отдыхал в тени старой оливы, она медленно, очень медленно, будто во сне, опустилась около меня и, положив руку мне на колено, начала так же медленно говорить; не снимая руки с моего колена, она рассказывала свою историю, будто продолжая начатый давным-давно разговор, будто то, о чем она говорила, не относилось ни к какому определенному времени. Она рассказала мне все. И все было очень странно. Она нисколько не раскаивалась. Не осознавала свою вину и ответственность. По-прежнему считала, что это ты виновен во всем. И в ее страданиях, ее болезнях и, разумеется, во всем, что произошло той ночью. Но ей было невмоготу нести одной груз этой тайны. Она знала, что я разделю его с ней, помогу, как всегда помогал ей в детстве, когда, не в силах справиться со своими секретами, мы усаживались в тени вяза или в укромном уголке на чердаке, чтобы, поклявшись в молчании, выслушать какую-нибудь страшную – и такую невинную – тайну, что-нибудь о порванном сачке для ловли бабочек, из-за чего пришлось молить святых о даровании нового сачка, или об отбитых пальцах у фарфоровой куклы, или о комедии, написанной к именинам отца. И точно так же, придавая своему рассказу не больше значения, чем отбитым пальцам фарфоровой куклы, она поведала мне о том, как умерла Каэтана. Я понял, что Майте лишилась рассудка.
Ее повествование, казалось, не имело начала, точнее, оно терялось где-то в глубине времен или в нашем детстве в Аренас-де-Сан-Педро, и наше детство тоже казалось мне бесконечным, оно длилось, не иссякая, заполняя также наши дни и ночи в Толедо, – нашу такую близкую к смерти молодость; мне в то время исполнилось уже двадцать семь лет, ей – двадцать четыре, но ей теперь до конца жизни не оставалось ничего иного, как рассказывать свою историю, а мне – слушать ее, ей – дрожать от страха, а мне – успокаивать, ей – приходить в отчаяние, мне – утешать, отныне она будет вот так же сидеть у моих ног, а ее рука – покоиться на моем колене или трепетать в моей руке. Так прошло много месяцев, не помню уже сколько, и ее рассказ все тек, не прерываясь, как бесконечный ручей, в который вливались и мои молитвы. У меня тогда было очень много работы с паствой. Но эта работа проходила как бы в другом, иллюзорном времени, была просто передышкой или паузой в течении истинного времени, отмеряющего течение ее бесконечного рассказа.
Когда четыре года спустя ты уехал из Испании, она, не сказав мне ни слова, собрала свои вещи и окончательно переехала жить со мной. На этот раз она привезла с собой и девочку, которая уже подросла и скрашивала наш досуг своими милыми проказами, но Майте строго следила за тем, чтобы, как только вечерело, няньки уводили Карлоту, после этого она сама усаживалась у моих ног и без помех продолжала свой рассказ. И смотри, какая странность: она в эти годы больше ничего не хотела знать о тебе, не отвечала на твои письма, с отвращением отказывалась слушать те, которые ты писал мне, резко обрывала всех, кто спрашивал что-нибудь о тебе; но так бывало днем, а когда наступал вечер, ты становился единственной темой разговора, она погружалась ad infinitum в воспоминания о вашей супружеской жизни. Воспоминания, конечно, доходили только до того дня 22 июля, из которого, похоже, сами демоны черпали череду ярких, отшлифованных во всех деталях, ужасных и опасных образов: поцелуй в зеркале, яд на столе Гойи, бокал на туалетном столе, серебряный крест с бриллиантами, размешивающий порошок в вине… И еще одна картина, воображаемая: Каэтана, ничего не подозревая, пьет вино у себя в спальне.
Прошло время. Я принял на себя политические обязанности, которые отдалили меня от