фоторедактора в одном из крупных международных журналов, и ему предложили место. Вообще-то Каушик почти ничего не знал о восточноазиатских странах, за всю жизнь лишь пару раз заезжал по делам в Токио. А теперь мало того что он должен был переехать в Гонконг на «постоянку», так и должность его предполагала офисную работу, кабинет, секретаршу, строгое расписание встреч и совещаний. Впервые в жизни он начнет работать с девяти до шести, впервые дни его станут размеренными, и он будет просыпаться в одной и той же постели недели, месяцы, может быть, даже годы. Может быть, он поймет наконец, как чувствовал себя отец, который всю свою жизнь провел в офисе. Каушик почти не сомневался, что очень скоро возненавидит офисную рутину, и Паола тоже отговаривала его, прямо говоря, что с того момента, как начала работать редактором, она не сделала ни одной приличной фотографии, и все же! Каушик кожей чувствовал, что настало время что-то изменить в своей жизни, и, как всегда, предпринимал радикальные меры. Что же, хоть в Азии, но какое-то время он попробует осесть на одном месте.
Журнал оплачивал ему переезд, но кроме старенького «фиата», который он уже продал другу, вещей у него почти не было. Что же, ему легко будет стронуться с места, не то что когда-то родителям — сначала из США в Бомбей, а потом, через семь лет, назад в Массачусетс. Оба раза мама увозила с собой все накопленное годами — картины и ковры, занавески, люстры, чайные сервизы, без которых не могла жить… Каждый раз на новом месте она заново начинала вить гнездо, создавала уют, не щадила ни сил, ни средств для достижения этой цели. Даже смертельная болезнь не могла ее остановить. Наверное, она черпала силы из стен новых жилищ, а также из своих духов, посуды, одежды. У Каушика не было такой зависимости от места, в котором он жил, наоборот, лучше всего он чувствовал себя не в доме, а на природе, там, где запутанные дебри человеческих отношений не касались его. Он и фотографию полюбил прежде всего за то, что она давала ему достойный повод не сидеть дома, а бродить по окрестным лесам. Он запомнил Массачусетс по ярким деталям: изгородь, поросшая цветущей форзицией, выложенный плиткой тротуар и, конечно, яркое летнее утро, пронизанное солнцем, и голос матери, нежно зовущей его с веранды пить чай.
Каждый раз, делая снимки в очередном лагере для беженцев, глядя на семьи, прочесывающие развалины разрушенных домов в поисках уцелевших предметов, он напоминал себе о бренности материального мира. Но все это было ни к чему: несмотря на то, что Каушик привык гордиться своей «непривязанностью» к вещам, мобильностью в передвижении и всегда говорил, что ему хватает получаса, чтобы собраться в любое путешествие, жизнь брала свое. Теперь он точно знал, что в Гонконг с ним поедут его любимые цветные бокалы на низких ножках, купленные в местной лавочке, и что он будет тосковать по виду, открывающемуся с террасы, и по лучу солнечного света, который будит его по утрам. Но сейчас изменить ничего было уже нельзя: хозяин квартиры нашел себе нового жильца, а накануне Каушик забронировал билет до Таиланда. Там он собирался провести Рождественскую неделю, а потом, в начале января, улететь в Гонконг.
Его друг Эдо обожал готовить и специализировался на кухне своей родной Кремоны. Гостей он тоже обожал, и чем экзотичнее, тем лучше. Каушик представлял себе, что нынешний обед будет обычным для Эдо сборищем гостей разных национальностей, возможно говорящих на разных языках, и объединять их будут лишь кулинарные таланты хозяина. Каушик усмехнулся: хорошо поесть — это тоже не так мало! В этот раз предполагалось присутствие тоскующего по родине американского писателя, который обещал принести яблочный пирог, и какой-то индуски. Эта индуска, сказал ему Эдо, подруга подруги его жены, — настоящая ученая дама, доктор наук. Каушик представил себе очки в металлической оправе, темно-зеленое сари и пучок седых волос на затылке. Индуска, надо же! Он, бывало, забывал, что он сам — индус. Со смерти матери он ни разу не был в Индии, и не желал туда ехать. Однако в Риме его чаще всего принимали за индуса, вот что странно.
Каушик припарковал машину за несколько кварталов от дома, где жили Эдо и Паола, и решил немного пройтись пешком. Ему нравился этот район — широкие улицы, обсаженные кипарисами, тяжеловесные послевоенные здания, сооруженные из бетонных блоков, со стеклянными подъездами и выдающимися вперед балконами с решетками, украшенными чугунным литьем. Он вдруг понял, что, скорее всего, больше не вернется сюда до отъезда из Италии, и решил сделать несколько фотографий на память, но тут же раздраженно хлопнул себя по лбу: фотоаппарат остался дома. Паола и Эдо жили на последнем этаже в квартире, выходящей окнами на парк. Он завернул в их переулок и тут заметил стоящую на тротуаре женщину, которая мучительно вглядывалась в развернутую карту. Длинные темные волосы закрывали ее лицо.
— Signorina, dove deve andare?[19]— спросил он.
Женщина подняла голову, смущенно взглянула на него глазами цвета маслин, и он вдруг понял, что, несмотря на темные волосы, приталенный замшевый плащ и туфли на каблуках, она не итальянка. Что она вообще-то на сто процентов индуска. И что ее лицо до боли знакомо ему, как будто и не было тридцати лет, что прошли с того времени, как они видели друг друга в последний раз.
Каушик и Хема как встретились перед домом Эдо, так в тот день больше и не расставались. Гости, кстати, решили, что они — старые знакомые, а некоторые даже подумали, что любовники, по крайней мере, американский писатель спросил их, как давно они вместе и когда познакомились.
— Это наши родители познакомились, — небрежно ответил Каушик, а Хема вспомнила про то время и чуть-чуть расстроилась.
Она отметила, что Каушик не поправил писателя, когда тот счел их любовниками. Она также видела восхищенные взгляды, которыми он одаривал ее за столом, видимо пораженный тем, как расцвела ее красота. А ей казалось, что он совершенно не изменился, остался все тем же резковатым подростком с высокими скулами и тоскующими глазами, так неохотно переступившим порог их дома. Только теперь глаза у него стали усталые, и кожа вокруг них огрубела и потемнела. Каушик был одет как итальянец — в джинсы, черный свитер и коричневые с белым кроссовки. Хема помнила свое первое о нем впечатление — мрачный юноша в костюме и галстуке, который на все говорил «нет» и не желал есть материнскую стряпню. Она помнила и свою детскую влюбленность, помнила, как ждала и боялась, что он заметит ее, как надеялась на продолжение их отношений. Смешно, так много времени прошло, а кажется — один день.
С вечеринки они ушли вместе, и Каушик привез ее к себе, в тихий спальный район, на улице около его дома сидели на скамейке старики в черных пиджаках и молча смотрели, как Каушик отпирает своим ключом дверь, а Хема стоит рядом, кутаясь в плащ. Они оба, не сговариваясь, решили, что им надо многое сказать друг другу. Хотя в прошлом они почти не общались, сейчас у обоих возникло ощущение, что они столкнулись с чем-то очень важным, поистине драгоценным, что ни в коем случае нельзя было упустить. Дом, в котором Каушик снимал свою квартиру, был старинным, двухэтажным, незаметная дверь вела на лестницу, по которой надо было подняться в квартиру. Сама квартира представляла собой лишь комнату с газовой плитой да крошечную ванную. Зато у Каушика была терраса, куда они сразу же и направились, и там, сидя друг напротив друга за маленьким металлическим столом, за разговорами провели остаток дня.
Они не могли наговориться — обо всем на свете и ни о чем, а потом Каушик поднялся, легонько сжал плечи Хемы и развернул ее лицом в сторону возвышающейся над крышами домов далекой колокольни.
— Ты живешь там, — почему-то шепотом произнес он.
Он рассказал ей, что вернулся в Рим не так давно, что неделю назад он был в Рамалле на похоронах Арафата[20]. На церемонию собралось больше двадцати тысяч человек, они свешивались со всех стен, даже перелезали через заграждение из колючей проволоки, лишь бы увидеть гроб с телом их духовного лидера.
Они так и остались сидеть на террасе, глядя на заходящее солнце. Хема, в свою очередь, рассказала о научной работе, о колледже и докторской диссертации, о жизни в Нью-Йорке и о работе в Уэллсли. И хотя Хема не упомянула о своем романе с Джулианом — несмотря на то, что они были вместе так долго, что она сейчас чувствовала себя почти вдовой, — она рассказала ему о помолвке с Навином.
Каушик наклонился над металлической поверхностью стола и внимательно посмотрел ей в лицо. Их желудки давно переварили съеденные за обедом тыквенные