Рязани, где у майора жила дальняя родственница. Николай живо представил себе Григорьева, державшего на цепи своего драчливого дворнягу. От грозного Полкана, который басовито рычал в окружении изысканных и редких пород, увешанных медалями, кривоногие таксы, болонки и шпицы (Григорьев считал их пигмейками и уродками, которых нужно топить, когда они еще слепые) с визгом залезали под лавки и прятались в ноги своих хозяев. Еще живее и ярче Николай представил лицо майора, когда старичок в пенсне только краем глаза взглянул на рыжего здоровенного пса и в графе «Порода» поставил «Б-П».
Воображение дорисовало и дальнейший диалог, который произошел между Григорьевым и стариком собачником.
«Что это за Б-П». — «Беспородная». — «Позвольте, как это понимать? Почему беспородная? Вся Россия держит эту собаку. Да если вы хотите знать, она была еще другом наших прапрадедов». Старичок посмотрел из-под очков на клиента и, повернувшись к открытому окну, показал на улицу. «Вон, смотрите, копошится в пыли. Что это, по-вашему, — птица? Воробей. Всю Россию заполонил. И не только Россию. Весь мир. Где у него родина, каких он кровей, найди его породу?.. Так вот и ваша дворняжка».
Ведя назад своего неунывающего Полкана, Григорьев до самого дома спорил с воображаемым стариком собачником, что в их системе оценок необходима основательная реформа, что русскую дворняжку нужно назвать «русская сторожевая» и поставить ее на одну ступень с собаками других крупных пород.
Эту картину Николай представил себе, глядя на воробья, которого старичок собачник отнес к числу беспородных птиц, расплодившихся по всему свету. Ему почему-то стало жалко воробья, всеми гонимого, никем не пригретого и пробивающегося тем, что украдет. Воробья, который не знает ни роскоши тропической природы, куда улетают на зиму многие птицы, ни человеческой ласки и внимания. Стойко и мужественно переносит он холодные русские зимы и никогда не унывает; хоть по-воробьиному, но всегда веселится, всегда чирикает.
«Какая жизненная стойкость. Какой оптимизм. Будь я поэтом, я написал бы целый мадригал воробью и дворняжке».
Было семь часов утра. Промытая дождем зелень на клумбе выглядела особенно свежей и сочной. В белом фартуке дворничиха, довольная тем, что ей не пришлось с утра поливать цветы и пыльный дворик, сидела на лавочке и благодушно щелкала семечки. На ее нижней губе нависло столько шелухи, что если даже попытаться так сделать нарочно, то вряд ли это у всякого получится. По-хозяйски осматривая дворик, она остановилась взглядом на окне Захаровых. Увидев Николая, дворничиха смутилась и смахнула нависшую на губе гирлянду шелухи.
На столе Николая ожидала стеклянная банка с парным молоком, только что принесенным молочницей. С детства приученный к молоку, он каждое утро пил его натощак, и если иногда молочница не приходила, ему казалось, что день начат не так, чего-то не хватало.
Мария Сергеевна, мать Николая, с самого раннего утра была чем-то удручена. Николай это видел, но не пытался спрашивать, так как знал, что мать сошлется или на подгоревшую картошку, или на то, что неудачно купила на рынке мясо.
Сказать сыну о своей обиде Мария Сергеевна не могла — не хотела его огорчать. В воскресенье у Милы, соседки Захаровых, должен быть день рождения. Когда-то Николай и Мила бегали в одну школу, не одно лето вместе ездили в пионерский лагерь, и хотя Николай был старше Милы на четыре года, ему не раз приходилось драться с ребятишками, когда кто-нибудь из них обижал ее. А на день рождения Милы его не пригласили.
Не обиделась бы Мария Сергеевна, если бы совсем случайно не услышала на кухне разговор между матерью Милы и соседкой. Из этого разговора ей стало ясно, что в воскресенье у Милы будут важные гости и что хотя Николай парень неплохой и вроде бы обойти неудобно, но…
Дальше мать Милы замолкла, но Мария Сергеевна поняла значение недоговоренного.
Став взрослой девушкой, за которой ухаживали молодые люди, Мила начала сторониться Николая. Ее приветствия были больше вежливыми, чем дружескими. И хотя она по старинке иногда называла его Коленькой, но в этом обращении уже слышались другие, новые нотки отчужденности и холодка.
«Конечно, он для нее не пара», — рассуждала про себя Мария Сергеевна, раскладывая по тарелкам жареную картошку. С затаенной радостью и тревогой думала она о том дне, когда ее сын закончит университет и утрет нос и генеральской дочке Наташе и этой франтихе Миле, которая кое-как окончила школу кройки и шитья. А ведь когда-то их дразнили «жених и невеста».
Растираясь на ходу полотенцем, Николай вошел в комнату. Желая поднять настроение матери, он ласково обнял ее левой рукой за плечо, а правой шутливо погрозил, как грозят маленьким детям:
— Знаю, знаю, о чем думаешь.
Мария Сергеевна улыбнулась, но улыбка получилась грустной.
— О чем?
— Ты расстроена, что Милочка и ее мама, — слово «мама» он произнес по-французски, делая ударение на последнем слоге, — не пригласили меня на день рождения? Ведь так?
— Вот уж, господи, о чем сроду-то не думала! Ишь ты, какая важность. Меньше расходов будет. Если идти, нужно нести подарок.
— Что, не угадал? — перебил Николай. — Будешь отказываться? Ведь я тебя так знаю, что без ошибки предскажу твое настроение на целую неделю.
Мария Сергеевна покачала головой.
— Все-то ты видишь, все-то ты знаешь, дотошный. Садись, ешь, а то опять телефон не даст позавтракать.
Довольный, что угадал мысли матери, Николай во время завтрака шутил и безобидно подтрунивал над ней, зная, что после этих шуток Мария Сергеевна не будет так остро переживать невнимание Милы.
В семье Захаровых между матерью и сыном уже давно установились отношения дружбы и доверия. Хотя Николай и не походил на тех сыночков-паинек, которые до тридцати лет жалуются матерям на свои неудачи и ищут у них защиты, до мелочей исповедываясь во всем, но он был и не из тех сыновей, которые никогда и ни во что не посвящают мать, считая, что не женское и не материнское дело вникать в служебные и личные дела взрослых детей. Не злоупотребляя доверием сына, Мария Сергеевна имела обыкновение не расспрашивать о деталях его работы. Этому ее приучил покойный муж, который, зная, что она умеет молчать, нередко рассказывал ей о своих делах и был уверен, что она не проговорится ни на кухне, ни во дворе. Жить с женой, которая совсем не знает того, чем живет муж, покойный считал нездоровым и ненормальным. Жена должна быть если не соратником, то хотя бы болельщиком за ту идею или то дело, за которое борется муж.
Эти отношения доверия как-то незаметно, словно по традиции, остались жить между матерью и сыном.
Мария Сергеевна давно знала, что Николай любит Наташу. А временами, когда эта любовь распирала и захлестывала его — это особенно остро чувствовалось весной, — он вечерами, лежа в кровати, перед тем, как заснуть, рассказывал ей, как умна и добра Наташа. Не вводя мать в подробности своей работы и своих отношений с Наташей, Николай сознательно посвящал ее в то, что не являлось секретным, и тем самым старался обогатить внутренний мир Марии Сергеевны, который у некоторых матерей, он знал, бывает ограничен жалким и обидным крутом сковородок и кастрюль.
— Как Наташа? Не помирились? — спросила Мария Сергеевна, уже забыв о Миле.
— Пока не до этого, мама. Ты же знаешь, если я не раскручу дело Северцева, то грош мне цена. А Наташа что — Наташа никуда не уйдет.
— А уйдет?
— Уйдет? Найдем другую, — шутя ответил Николай, как будто разговор шел о чем-то совсем незначительном. Он знал, что говорит неправду, что не так-то легко ему после разрыва на Каменном мосту. Тем более он не допускал даже мысли о том, что Наташа может уйти навсегда. Потерять ее для него означало потерять то огромное и важное, что составляло другую половину его жизни, без которой первая совсем зачахнет. Так по крайней мере ему казалось. Но он был твердо убежден, что неправа Наташа, что она должна первой сделать шаг примирения. Работу свою он ни за что не бросит, а за ней остается право понять свою ошибку и прийти к нему. Если, конечно, она любит.
Услышав телефонный звонок, Мария Сергеевна вышла в коридор и вскоре вернулась. По лицу ее Николай понял, что звонят ему.