Майор Григорьев к тому времени был произведен в подполковники и назначен начальником отдела милиции на том же вокзале вместо полковника Колунова, который вскоре после выступления Захарова на совещании работников транспортной милиции был понижен в должности.
Старшина Карпенко стал командиром взвода службы. С виду он почти не изменился. При встрече с Захаровым Карпенко так обрадовался, что на первых порах даже растерялся.
— Никола! Дружище! Да тебя теперь, дьявол ты эта-чий, голой рукой не достанешь. Смотри, какой офицерище!
Гусеницин получил еще одну звездочку на погоны. После ухода полковника Колунова ругали его все чаще. В основном попадало за старые грехи, от которых он не мог никак отрешиться: за «формализм» и «бездушное отношение к людям», как записывали в протоколах собраний и в приказах. Сколь ни старался Гусеницин постичь, где нужно действовать по неписанным законам человеческой морали, а где по неумолимым параграфам инструкций, этой мудрости он так и не усвоил. Единственное, что в известной мере делало ему скидку за его грехи — он был безотказный служака и при выполнении приказаний начальства готов был вылезти из кожи.
Не обошли и сержанта Зайчика — ему присвоили звание старшины. Он возмужал и даже отпустил усики. Не изменился только в одном: в постоянной и все растущей неприязни к Гусеницину, которому мстил старыми приемами — по-прежнему продолжал вырезывать и выцарапывать тайком две буквы «хв».
После ухода Захарова Карпенко сдружился с Зайчиком, и на ответственные операции, где нужна была смекалка и смелость, они ходили по поручению Григорьева вдвоем.
Напрасно подполковник Григорьев ездил лично в управление кадрами с ходатайством о том, чтобы лейтенанта Захарова направили к нему в оперативную группу. Просьбу не удовлетворили. Все его доводы о том, что теперешний начальник уголовного розыска стар и что ему через год — два нужна замена, что Захаров их питомец и свое первое милицейское крещение получил не где-нибудь, а в их линейном отделе, — все это было внимательно выслушано и все-таки отказано: Захарова в управлении хотят назначить в другое место.
Хмурый и злой Григорьев вернулся в отдел и, позвонив Захарову, излил ему свою досаду. Немного поостыв («Выше пояса не прыгнешь»), он пригласил его к себе домой на чашку чая.
Это была первая неофициальная встреча двух старых друзей. Такой встрече они оба были бы рады и раньше, они даже подумывали о ней, но долг службы и большая разница в положениях мешали этому. Теперь же они сидели друг против друга, как старые друзья. Григорьев ничем не давал почувствовать своего старшинства. Осушали рюмку за рюмкой, вспоминали, сожалели, что расстались, но здесь же успокаивали себя тем, что живу друг от друга в двадцати минутах езды.
Захаров, с которым Григорьев обращался, как с равным, даже после четвертой рюмки не переходил границы почтительности и не проявлял панибратства. Он прекрасно понимал, что он младший и менее опытный, а поэтому меньше говорил и больше слушал.
Когда речь зашла о Гусеницине, Григорьев махнул рукой и по старой привычке выразил свою мысль пословицей:
— Не все сосны в лесу — корабельные. — Уволить — жалко, у него семья, а сделать из него настоящего работника — трудно. Закостенел он, сызмальства заквасили на плохих дрожжах. Старается, а не выходит. То есть выходит, но не то. Чтобы быть хорошим милицейским работником, нужен, Коля, талант. Нужно иметь не только твердую руку, но и светлую душу.
Зажмурившись, Григорьев с минуту помолчал. Потом открыл глаза и, тоскующе глядя на пустую рюмку, продолжал:
— Наша работа еще ждет своего поэта. Такого поэта, который рассказал бы, что мы не только хватаем и сажаем на скамью подсудимых, но и жалеем. Помогаем. И, если хотите, иногда даже… плачем. Да, да, плачем, но так, чтоб никто не видел. Плачем в собственном бессилии помочь человеку в беде. А такие случаи бывают. О них мало кто знает, но они есть…
Григорьев нагнулся, потрепал огромного Полкана, который лежал у его ног и, словно всё понимая, смотрел умными глазами на своего хозяина и на его гостя. Заметив пса, Захаров вспомнил давний курьезный случай, связанный с регистрацией собаки, и улыбнулся. Он хотел было напомнить о нем, но раздумал: Григорьев устал, надо было дать ему отдохнуть. Все время Николай чувствовал какую-то значительную перемену в облике Григорьева, но уловить ее не мог. И только теперь, когда тот нагнулся к Полкану, он понял: за эти два года Григорьев стал почти седой.
Расстались они под утро.
Вскоре Захаров получил назначение на должность оперуполномоченного одного из отделений милиции Москвы и с первых же дней с головой ушел в работу.
Мать все чаще и чаще напоминала ему, что пора бы подумать и о семье, что она уже стара, чаще заводила разговор о внучонке… Николай или отмалчивался, или, по привычке сдвинув брови, мягко обрывал ее и выходил из комнаты. На этом разговор и заканчивался. Но через неделю — две он всплывал снова. Эти сетования матери ворошили память о Наташе. В работе он забывал ее, но когда ему напоминали об их прошлой дружбе, его начинало мучить чувство какой-то вины перед ней.
Крутым нравом Николай пошел в отца, который на резких поворотах в жизни всегда руководствовался пословицей: «Семь раз примерь — один раз отрежь». Так получилось и у Николая с Наташей. Много бессонных ночей провел он когда-то в раздумье над тем, что делать: найти работу, которая нравится ей, или, отшвырнув ее мещанские предрассудки и ложный стыд, идти своей дорогой? Выбрав последнее, он потерял Наташу. Но временами ему казалось, что он просто убрал ее с дороги. Убрал потому, что она ему мешала.
Все письма, которые Наташа писала на адрес милиции вокзала, он получил. В Ленинград ему пересылал их Карпенко. Но ни на одно из них Николай не ответил. Все, что он писал ей ночами, сжигал по утрам.
Письма от Наташи были полны любви, но такой любви, которая требует жертв. Николай не мог жертвовать. Напрасно Наташа, как и прежде, умоляла его бросить работу и переехать на Урал. Напрасно писала, что поможет поступить на юридический факультет Уральского университета. Такой помощи Николай не хотел. «Не любит», — все тверже и тверже приходил он к выводу и продолжал рвать ответы, написанные по ночам.
К концу первого года разлуки письма из Верхнеуральска стали приходить реже, а потом их не стало совсем.
Так прошло два года жизни в Ленинграде.
Память о Наташе приглушалась временем. Но с приездом в Москву эта рана заныла, как перед большим ненастьем. Каждая скамейка на Тверском бульваре, где они подолгу просиживали, каждое дерево, к которому так любила прислоняться щекой Наташа, — все напоминало о ней.
Дома у Николая была единственная фотография Наташи. В цветном сарафанчике она выглядывала из-за кустов черемухи. Смотрела и улыбалась. Ни она, ни он не знали еще тогда, что в их любви будет столько горя.
Через полгода Захаров был назначен старшим оперуполномоченным. На совещании работников милиции Москвы его имя упоминалось не однажды. Одни считали, что ему просто везет, другие, знающие его ближе, справедливо приписывали его успехи уму и энергии.
Подполковник Григорьев издали следил за Захаровым и искренне радовался его росту. А однажды, прочитав в приказе начальника управления благодарность, объявленную Николаю за расследование сложного преступления, Григорьев собрал своих сотрудников и провел летучее производственное совещание.
Короткую речь он закончил словами, в которых не мог скрыть гордости за бывшего питомца:
— Вот как надо работать. А кем был? Простым милиционером, сержантом! А кто теперь? Теперь старший оперуполномоченный. Я уверен, что и на этом месте он долго не засидится.
После Григорьева выступили Карпенко и Зайчик. Они вспоминали, как уважал Захаров дисциплину, как он был смел и с какой ответственностью относился к приказу начальника. А главное — был чуток и внимателен к людям. В этих трогательных и искренних словах слышалось, однако, что-то от некролога: «был», «являлся», «показывал пример».
В глазах милиционеров, которые не знали Захарова лично, он становился героем: так ярко и с таким