надежды на осуществление ожидаемых выгод.
Дромунд и Харальд, защитивший своего друга от нападения толпы, должны были поэтому нести ответственность за совершенное ими убийство.
Распри среди наемников улаживались в Византии судьями очень просто. Виноватых приводили к пансевасту, и предлагали им заплатить выкуп за убийство. За такого важного начальника, каким был Ангуль, надо было заплатить сто сорок золотых, более чем годовое жалование наемного норманна.
Дромунд открыл перед трибуналом свой пустой кошелек…
– Ты знаешь закон? – сказал ему главный переводчик. – Топор правосудия должен пасть на твою голову.
– Да будет так, но этот человек не участвовал в убийстве, – сказал Дромунд, указывая на Харальда.
– Он защищал тебя от возмездия, – отвечал пансеваст, – так пускай и разделяет твою участь.
– Я этого и ожидал, – сказал Харальд.
Тотчас же по окончании суда назначена была и казнь.
Дворцовый сад оканчивался на востоке большой террасой, которая господствовала над Босфором.
Эта терраса служила для праздно живущих жителей Византии и для элегантной толпы знати, имеющей доступ ко двору, излюбленным местом прогулок и любовных свиданий. Вечером сюда приходили любоваться заходом солнца.
С этой эспланады, как с возвышения, открывался вид на порт, где лавировали суда. Внизу, под отвесной ее стеной, слышались беспрерывные брань и крики; наверху же между тем раздавались веселый смех, любезности, шорох вееров и звуки поцелуев.
У подножий этой террасы Дромунд и Харальд были прикованы к позорным столбам. Приставленный для наблюдения за ними воин то и дело отгонял зевак, которые приходили посмотреть на приговоренных к казни, и гонял шалунов-мальчишек, при одном виде его копья обращавшихся в бегство.
Равнодушные к взорам любопытных и к детским проказам, оба варяга безмолвно сидели у своих столбов. Их сердца под стальными кольчугами, по-видимому, бились спокойно. Но все же, когда в заливе показалось судно, плывущее на всех парусах в сторону Понтийского моря, Харальд глубоко вздохнул. Не боязнь смерти закрадывалась, однако же, в его душу при потухающих лучах заходящего солнца. Не питая ни к кому ненависти, он не испытывал теперь и удовлетворения от совершенного убийства. Ему просто было грустно. С тоской вспоминал он свои полные приключений плавания среди беспредельной свободы морей; ночи, проведенные в борьбе с волнами и непогодой; длинные рейсы, совершенные со славой; бури и грозы, которым так радовалась его смелая душа.
Сквозь высокие мачты судов грезились ему острые скалы, бездонные пропасти, снежные вершины и громадные сосны, тесно стоящие друг около друга, как гиганты, готовые выдержать приступ; все эти воспоминания о милом севере так переполнили его сердце, что он запел старую скандинавскую песню.
Он воспевал и зиму с ее глубокими снегами, и весну, которая ломает твердый лед, согревает землю, зеленит ветви сосен, освобождая их от ледяной одежды. Про весну в песне говорилось:
В этот час спешит Урда, одна из трех красавиц Норн, за весенней водой к ручейку, чтоб напоить свежей влагой могучий ясень Иггдрасиль.
Харальд напевал тихо, сквозь зубы, и голос его звучал жалобно, как ветер, колеблющий снасти судна.
Услыхав эти звуки, Дромунд бросил на землю горсть игральных костей, которыми забавлялся с ловкостью жонглера, перекидывая их с руки на руку. Затем, как собака, которую раздражает привязь, он нетерпеливо рванул свою цепь и обратился с вопросом к стражу.
– Товарищ, – сказал он, – я не страшусь смерти; скажи, когда нас поведут на казнь?
Посмотрев через лес мачт на запад, воин отвечал:
– Когда солнце погрузится в море, тогда и ваши головы будут плавать в крови.
– Благодарю!
Взволнованный своим пением, Харальд не обратил никакого внимания на слова воина. Помолчав несколько времени, как бы для того, чтобы прислушаться к грустным чувствам, царившими в его душе, он снова запел свой гимн:
Вода течет и превращается в мед, которым питаются пчелы. Норны не оставляют своими заботами ясень, и он растет и тянется к небу.
С душой, умиленной пением, норманн забыл даже, где он находится, и чувствовал себя то трепещущим листком, то жужжащим насекомым, порхающим среди ветвей чудесного Мирового древа.
Дромунд заметил сильное волнение Харальда, вскочил на ноги и, подойдя, насколько позволяла цепь, крикнул ему:
– Чтоб когти Фенрира вонзились тебе в кожу! Прекрати ты этот волчий вой! Возьми кости и давай сыграем. Ты отказываешься? Что с тобой? Уж не сожалеешь ли ты о Византии?
Со спокойствием человека, не боящегося, что усомнятся в его мужестве, Харальд отвечал:
– Я мечтал, что возвращусь на родину с нагруженной золотом ладьею. Мне хотелось еще отправиться на конец моря, на запад, и посмотреть на других богов, кроме асов, охраняющих другой мир. Я завещал сжечь себя на своем судне. Вот над своей головой я как бы слышу шелест стяга, которого я уже больше не разверну.
Дромунд, желая убедить его, что судьбы людей заранее предначертаны на небесах, промолвил:
– Что тебе из того, что несколькими годами больше или меньше морской ветер будет дуть тебе в лицо? След самой знаменитой ладьи исчезнет в океане; дым самого славного костра рассеется в воздухе. Предоставь женщинам оплакивать утраченную молодость и купцам сожалеть о жизни. Неведомый мир находится не на западе от фьордов и Пропонтиды, а над ними. Через несколько часов мы пройдем уже таинственный путь! Двери отпираются перед нами! Свет воссеяет в наших потухших глазах!
Голос Дромунда славился среди моряков. Говорили, что он надувает паруса, доходит до неба, что сами асы наклоняют ухо, чтобы наслаждаться, слушая его пение. В этот же вечер, когда Дромунд, экзольтированный верой и предстоящей смертью, обращая к небу свое вдохновенное лицо, спокойное, как у самого Бальдра, торжественно запел похоронный гимн, – голос его звучал, как никогда прежде, и вся фигура как бы дышала гордым сознанием близости к Валгалле.
Глава 8
Евдокия
Из придворных дам, окружавших базилиссу Теофано, она более всего любила, за веселость, живое воображение и изобретательность в развлечениях, некую Евдокию, молоденькую вдовушку одного знаменитого патриция, удивлявшую всю Византию своими разнообразными фантазиями и любовными причудами.
Она открыто выказывала, например, какую-то необъяснимую привязанность к бывшему придворному писцу, выгнанному Константином Багрянородным со службы за взятки и лихоимство.
Она употребила все свое влияние на то, чтобы избавить этого негодяя, Иоанна, прозванного Хориной, от заслуженной казни, устроив ему убежище в монастыре; она вела с ним самую прочувствованную переписку.
Впоследствии, при восшествии на престол Романа, благодаря ее стараниям и по ее совету, Хорина сбросил свой монашеский клобук и пристроился опять ко двору.
Горячее рвение, высказанное Евдокией в заботах о Хорине, неприятно действовало на императрицу и заставляло ее хмурить брови. Но Евдокия, поведя плечами, с улыбкой, подкупающей равно мужчин и женщин, воскликнула:
– Базилисса! Неужели ты ревнуешь меня к евнуху?
Благодаря таким шуткам и постоянной веселости, она не только сохранила благоволение императрицы, но и сумела добиться для своего недостойного приятеля назначения главным начальником над первым наемным отрядом, который должен был охранять священную особу самодержца.
Расположение Евдокии к Хорине объяснялось отчасти тем, что этот евнух забавлял ее своими циничными разговорами и общими делами. Оба честолюбивые, оба расчетливые, несмотря на кажущееся легкомыслие, они прекрасно понимали, какую силу может приобрести среди придворного общества союз хищного человека с обаятельной женщиной, только для вида прикрывающейся мнимой пустотой своего