ученика, а если бы и знал о ней, то едва ли счел бы ее серьезным препятствием на пути осуществления желаний минхера Вандерхаузена.
В ту пору в Голландии заключали браки, руководствуясь соображениями выгоды и расчета, и требовать, чтобы брачный союз зиждился на взаимности, показалось бы опекуну столь же нелепым, сколь составлять долговые расписки и вести расходные книги на языке рыцарских романов.
Однако художник не посвятил племянницу в подробности важного шага, который он предпринял в ее интересах, а его решимость пока сохранить свой поступок в тайне происходила вовсе не оттого, что он предвидел ее негодование. Скрыв от нее заключение помолвки, он был движим исключительно неуютным сознанием, что, попроси Роза (а это было бы вполне естественно) описать облик избранного им жениха, он будет вынужден признаться, что не видел его лица и даже не сумеет в случае необходимости узнать его.
На следующий день, отобедав, Герард Доу послал за племянницей, удовлетворенно осмотрел ее с головы до ног, взял за руку и, глядя с добродушной улыбкой в ее хорошенькое, невинное личико, произнес:
— Роза, девочка моя, твоя красота принесет тебе богатство.
Роза покраснела и улыбнулась.
— С таким пригожим личиком, да еще добронравная и покладистая… Это сочетание — редкостный любовный напиток, и мало отыщется умов и сердец, способных ему противостоять… Поверь мне, скоро к тебе начнут свататься, девочка моя. Впрочем, я все шучу и шучу, а мне надобно спешить, так что приготовь большую гостиную к восьми вечера и распорядись подать ужин к девяти. Сегодня я жду гостя. Да не забудь, дитя мое, нарядиться поизысканнее. Я не хочу, чтобы нас сочли бедняками или неряхами.
С этими словами он вышел из комнаты и направился в мастерскую, где в это время работали его ученики.
На исходе вечера Герард позвал Схалкена, который собирался было вернуться в свою темную и неприютную съемную каморку, и пригласил его поужинать вместе с Розой и Вандерхаузеном.
Он, разумеется, принял приглашение, и вскоре Герард Доу и его ученик уже сидели в изящно и несколько старомодно убранной комнате, приготовленной к приходу гостя.
В широком камине весело потрескивали дрова, чуть в стороне к нему придвинули старомодный, с украшенными богатой резьбой ножками стол, на который слуги собирались поставить изобильные кушанья, в это время приготовляемые на кухне. Вокруг стола, на равном расстоянии друг от друга, расставили стулья с высокой спинкой, неуклюжесть которых с лихвой искупало их удобство.
Маленькая компания, состоявшая из Герарда, Розы и Схалкена, ожидала прихода гостя с явным нетерпением.
Наконец пробило девять, тотчас с улицы донесся стук в дверь, слуги не мешкая отворили, и лестница заскрипела под медленными, тяжелыми шагами. Вот они приблизились, вот заныли под ними половицы в передней, вот медленно распахнулась дверь гостиной, где собралось описанное общество, и в комнату вошел давешний незнакомец, поразивший, если не ужаснувший, флегматичных голландцев и чуть было не заставивший Розу вскрикнуть от страха. Весь облик и одеяние говорили о том, что это давешний незнакомец, манеры, стать и рост свидетельствовали о том, что это минхер Вандерхаузен, однако его лица не видел прежде ни один из присутствующих.
Когда незнакомец остановился на пороге, все смогли хорошо разглядеть его черты и фигуру. Он был облачен в темный суконный плащ, короткий и широкий, не закрывавший колен, и в темно-фиолетовые шелковые чулки, а на башмаках его красовались банты того же цвета в виде пышных роз. В вырезе плаща виднелось нижнее платье из какой-то темной, возможно траурной, материи, а руки скрывали грубые кожаные перчатки, с высокими раструбами, наподобие латных перчаток рыцаря. В одной руке он держал трость и шляпу, которую снял, войдя в дом, другая бессильно свисала вдоль туловища. На плечи его ниспадали пряди густых, тронутых сединой волос, спускавшиеся на жесткий плоеный воротник, полностью закрывавший шею.
Казалось бы, минхер Вандерхаузен был одет и держался, как подобает почтенному горожанину, но лицо! — лицо его заливала мертвенная, едва ли не синеватого оттенка бледность, какой придают коже обильно назначаемые целебные препараты металлов. Огромные глаза почти вылезали из орбит, а белки виднелись выше и ниже глазного яблока, придавая взору выражение безумия, которое лишь подчеркивала их остекленевшая неподвижность. Нос можно было вообразить на человеческом лице, зато рот был странно перекошен, а угол рта изуродовали два длинных пожелтевших клыка, выступавших из верхней челюсти и вонзавшихся в нижнюю губу. Сам цвет губ был едва ли не черным. На лице незнакомца застыло выражение неописуемой, почти дьявольской злобы, и такое сочетание ужасных черт и в самом деле нельзя было объяснить, лишь предположив, что это труп некоего чудовищного грешника и злодея, долго гнивший на виселице, пока наконец не стал обиталищем гнусного демона, нашедшего приют в его теле ради сатанинской забавы.
Нетрудно было заметить, что почтенный незнакомец старается по возможности не показывать открытые части тела и что во время своего визита он ни разу не снял перчатки.
Несколько минут простояв на пороге, Герард Доу в конце концов собрался с духом и нашел в себе силы поприветствовать незнакомца. В ответ тот, безмолвно кивнув, прошел в гостиную.
Во всех его движениях было что-то необъяснимо странное, даже жутковатое, непонятная скованность, зловещая неестественность, словно всеми его членами управлял дух, не привыкший обращаться с таким механизмом, как тело.
Во время визита, продолжавшегося не более получаса, незнакомец едва ли вымолвил хоть слово, а хозяин с явным трудом заставил себя произнести несколько положенных приветствий и вежливых банальностей. В самом деле, облик Вандерхаузена вселял в присутствующих такой трепет, что казалось, еще немного, и они с воплями ужаса бросятся прочь из комнаты.
Однако они не настолько утратили самообладание, чтобы не заметить две странные особенности, отличавшие минхера Вандерхаузена.
В течение получаса он ни разу не закрыл глаза и даже ни разу не моргнул, а кроме того, держался совершенно неподвижно, точно неживой, так как грудь его не вздымалась и не опадала, словно он и не дышал вовсе.
Эти детали его облика, сами по себе как будто незначительные, произвели на маленькое общество самое тягостное впечатление. Наконец Вандерхаузен избавил лейденского художника от своего зловещего присутствия, и маленькая компания с великим облегчением услышала, как за ним затворилась входная дверь.
— Дядюшка, — воскликнула Роза, — какой урод! За все сокровища Америки я бы больше не согласилась и часа провести в его обществе!
— Тише, глупышка! — оборвал ее Доу, томимый крайней неловкостью. — Мужчина может быть безобразнее самого дьявола, но, коль скоро его душа чиста, а деяния праведны, он ничуть не уступает всем этим хорошеньким, расфранченным юнцам, что слоняются без дела в парках да по набережным. Роза, девочка моя, он и вправду куда как нехорош собой, но я знаю, что он богат и щедр, и будь он в десять раз отвратительнее…
— Быть такого не может, — вставила Роза.
— …двух этих добродетелей достало бы, — продолжал ее дядя, — чтобы искупить его безобразие, и если они и не в силах изменить его черты, то по крайней мере позволят забыть о том, как он непригож.
— Знаешь, дядя, — заметила Роза, — едва я увидела его на пороге, как не могу отделаться от мысли, что передо мной старинная деревянная расписная фигура из церкви Святого Лаврентия в Роттердаме, которой я так боялась в детстве.
Герард рассмеялся, однако мысленно не мог не подивиться и вправду поразительному сходству. Тем не менее он решил по возможности пресекать любые попытки племянницы посмеяться над нареченным, хотя весьма обрадовался, заметив, что Роза, по-видимому, совершенно не испытывает перед незнакомцем того необъяснимого страха, который, как он не мог себе не признаться, охватывал в присутствии Вандерхаузена его самого и его ученика Готфрида Схалкена.
На следующее утро из городских лавок для Розы стали доставлять штуки шелка и бархата,