Гурий. — Зараз отпеваем покойников, за нехваткой иереев. Косит нас смерть лютая, словно траву высокую селянин во время урочное. Не высыхают очи наши от слез горьких, слепнут от ночей, без сна проведенных. Смягчи, отец келарь, сердце царя боголюбивого, Василия Иоанныча: да пришлет обители хоть малую подмогу. Оскудели мы людьми ратными, оскудели зельем пушечным,'боем огнестрельным, оружием воинским. Красноречив и разумен ты, брат наш любимый; от царя да бояр — ведомо нам — всегда тебе почет и ласка. Предстательствуй за нас перед думой боярской. Молим о том всем собором'.
И много еще писал отец Гурий молений, увещаний и слезных просьб отцу Авраамию Палицыну.
Уже совсем грамота готова была, когда послышался у крыльца воеводского шум и говор многоголосой толпы. Все рос он, все яснее раздавались гневные крики; сливались мужские и женские голоса. Вбежал в келью бледный, испуганный послушник.
— Теснит народ буйный отца архимандрита!
Старец Гурий и князь-воевода поскорее из кельи вышли.
Все больные, голодные, недужные, нищий, — все собрались около жилья воеводского. Страшно было видеть опухшие от цинги лица, изъязвленные руки, гноившиеся очи, грязные лохмотья, полуобнаженные тела толпы. Обезумев от боли, страха и гнева, напирал народ на отца Иоасафа, что стоял безмолвный в своей черной мантии на крыльце и смело глядел в лицо подступающим людям. Ничего нельзя было разобрать, расслышать в стоне толпы, да и сама она не знала чего хотела, о чем кричала.
При выходе воеводы стихли немного крики и вопли — любил и знал народ храброго князя.
— Что надо, православные? — крикнул воевода, выступая вперед. — Не такие дни теперь, чтобы шум заводить! Не меду ли перехлебнули вы с горя-то?
Не ошибся князь воевода: и вправду в обители меду и браги великие запасы были, и не жалели их иноки для богомольцев. И на этот раз в толпе много хмельных виднелось. Пил народ с горя да со страха смертного.
На окрик воеводы опять поднялся шум и крик оглушительный. Перебивая друг друга, громко вопила толпа:
— Помираем мы без конца, без счету!
— Вон хотим из обители. Хоть под саблю ляшскую!
— Пускай бочки с медом выкатят!
— Пускай нас казной обительской оделят!
— Умолкните, неразумные! — грозно воскликнул отец Иоасаф. — На что ропщете? О чем плачетесь? Иль одни миряне мрут от болезни лютой? Иль старцы наши мало для вас забот да трудов несут?! Кому грозите вы, малодушные? Испытание тяжкое Самим Богом послано. С миром идите отсюда, молитесь!
Еще раз и воевода голос подал, прикрикнул на пристыженную толпу. Меж тем вольные ратники, молодцы обительские, прослышав о буйстве и смуте, мигом собрались у крыльца воеводы.
Пришел на костыле своем и Ананий, и Суета с бердышом тяжелым, и Павлов, и Тененев. Но уже не нужна была их подмога: народ расходился, тихо ворча и жалуясь, но не смея перечить доблестному воеводе и архимандриту. Отец Иоасаф приметил Анания, подозвал к себе и спросил ласково, благословляя его:
— Полегчало? Встал уже? Крепок же ты, молодец.
— А все ногу-то не вернуть назад, отец архимандрит, — отвечал богатырь молоковский. — Теперь пеший биться не стану. Молитвами святого Сергия сила-то прежняя вернулась. Еще в сече, на коне, пригожусь…
— Далеко еще, молодец, до сечи, — грустно молвил отец Иоасаф. — Да и не хватит теперь на бой воинов.
Ушли старцы и воеводы в горницу. Молодцы, от нечего делать, на стены направились. Сыро и холодно было там, ветер зимний крутил мокрым снегом по грязным, черным полям, по оврагам, полным талой водой. Голые, хмурые, темные вершины деревьев чернели в рощах и в лесу. Из далекого польского стана поднимались частые столбы дыма и рассеивались во влажной мгле тусклого неба. Солнце из сизого тумана глядело красным круглым пятном без лучей. Тоскою и смертью веяло от сырой земли, от онемевшего леса, от посиневшего снега.
— Ляхи! — крикнул вдруг быстроглазый Суета, указывая в сторону на ляшский конный объезд, показавшийся из-за кустов. Всадники стояли на месте, поглядывая на безлюдные стены обители. Наконец, пришпорив коней, они подскакали к башне на полет стрелы.
— Ишь, как осмелели, — буркнул Тененев. — Видят, что народу мало. Некому нас со стены-то спустить.
— Гей, вы, монастырцы! — окликнул их передовой лях, черноусый, толстый. — Не все еще вы померли в гнезде своем? Чего сидите там? Сдавайтесь!
— Уезжай себе от нашего гнезда в свою нору волчью! — ответил ему Суета. — Не разгрызть тебе наших стен.
— Право, сдавайтесь! — кричал лях. — Нам лишь неохота пороху тратить да людей губить. Все равно — измором возьмем. Вся земля ваша давно уж царю Димитрию покорилась. И Москву мы взяли, и Новгород, и Тулу. Одни вы упорствуете. Покоряйтесь скорее!
— Не труди горла попусту. Отъезжай, пан; мы твоих небылиц не слушаем! — гневно крикнул Суета.
И подняв камень со стены, пустил им горячий витязь в ляха. Камень угодил в лужу близ ног коня ляшского, обдало ляха грязью, разгневался он.
Пошла перебранка бойкая. Острее всех на язык Суета был, но того ему показалось мало. Тихо подошел он к пищали, что у соседнего зубца на станке стояла.
Лях все не унимался, поносил воевод, старцев, воинов позорил, робостью да неумением в бою попрекал, хвалился, что в прошлом бою троих монастырцев зарубил. Не уступали ему и обительские.
Ухитрился Суета неприметно фитиль зажечь. Грянула нежданно пищаль, и обдало хвастливого пана сеченкой свинцовой. Зашатался он в седле, свалился на землю, а конь, испугавшись, вздыбился и метнулся со всех ног в чисто поле. Всадник за скакуном по грязи поволокся, зацепившись шпорой длинной за стремя. С криком поскакали за ним другие, ловить бешеного коня. Шутками проводили их молодцы со стен, хваля Суету за меткую пальбу.
— А горазд был врать-то лях! — молвил Тененев. — Надо же было тебе, Тимофей, помешать ему.
— Я легонько! — смеялся Суета, спускаясь по лестнице с товарищами во двор обители.
У ляхов
Хорошо был укреплен ляшский стан; раскинулся он далеко-далеко по полю и роще Клементьевской, по Волкуше-горе, по Красной горе.
Прорезывали его лишь глубокие овраги: Мишутин, Глиняный и другие. В тех оврагах были понаделаны засеки, и стояла крепкая стража. Стан походил на людный, шумный городок. Евреи, армяне и во лохи продавали воинам напитки всякие и припасы; серебра и золота награбленного у всех вдоволь было. Мед и вино лились в стане целыми ручьями. Вокруг богатых, панских шатров, увешанных для тепла мехами и шкурами, раскидывались сотни землянок и шалашей, где жили ляхи, немцы, венгерцы, казаки. Кругом, на окопах и турах, чернели замолкшие надолго пушки.
Прослышали уже ляхи о лютой болезни, что в обители свирепствовала, гордо и самодовольно поглядывали они на монастырь, как на готовую добычу.
В дождливое, темноватое утро невдалеке от оврага Глиняного, близ стана Лисовского, сидели и беседовали друзья-приятели: беглец из обители Оська Селевин и литвин Мартьяш. Оба потягивали крепкое, сладкое винцо из глиняной большой сулеи. На легких хлебах отъелся, раздобрел Оська Селевин и одет он был щеголем, даже пистоль немецкую, хитрой, заморской работы, раздобыл и носил ее за поясом.
— А по-моему, — говорил он литвину, — нечего тебе в обитель соваться. Еще пронюхают про умысел твой: тогда оттоле живым не выйдешь. Злы ведь молодцы обительские, да и старцев Господь разумом не обидел: догадаются, чай, зачем ты к ним забрался.