Снова начал я к лютой смерти готовиться, и — благодарение Господу! — не было в душе моей ни страха, ни трепета, ни помысла о покорности позорной.
Ночью уже вошел ко мне брат Антоний; бледно и испуганно было лицо его. Со страхом оглядывался он на дверь. 'Конец твой приходит, юноша, — жалостливо зашептал он. — Проведал убежище твое холоп твой, литвин лукавый. Не допустили его сегодня к князю, да завтра на охоте все равно улучит он время подойти к его ясновельможности. Одно только спасение есть и для меня, и для тебя, юноша! Не знает князь, что скрываешься ты у меня, — и сильно на меня разгневается. А если скажу я его ясновельможности, что в тиши и уединении наставлял я тебя в учениях святой церкви римской, что озарила истина душу твою и отрекся ты от заблуждений прежних, — тогда минет гроза великая'. Увидел иезуит, что я головой покачал, и нахмурился, и пустился он на лукавство новое, хоть и приметно было, что крепко он разгневался на упорство мое. 'Хоть для вида сознайся его ясновельможности, что хочешь ты веру нашу принять, — сказал он вкрадчиво и ласково. — Жалея тебя, даю тебе совет разумный. После помогу я тебе из замка бежать куда захочешь. Ну, отвечай, юноша: что решил ты?' Перекрестился я и ответил искусителю лукавому: 'Пусть берут меня на муки. Не изменю вере православной!'
Сбросил тогда с себя личину лукавую, иезуит злобный: осыпая меня угрозами да проклятиями, бросился он к двери и крикнул: 'Гей, возьмите московита упрямого!'
Вбежали в горницу гайдуки и холопья князя, впереди всех Мартьяш был. Стал я отбиваться, чем — не помню уж, и отогнал врагов к порогу; дивились они силе моей, когда по двое от одного моего удара валились. Но в дверях сам грозный князь показался, прикрикнул на челядь свою — и снова набросились они на меня, как дикие звери. Не одолели бы и тут, да лукавец Мартьяш сзади на меня ременную петлю набросил и стянул руки мне локоть к локтю. Повели меня вниз в подземелье замковое, где стояли скамьи каменные, красные факелы в кольцах железных горели. Творилось в покое том подземном судище иезуитское, и далеко недобрая молва шла о подземелье. Положили меня, связанного, на каменный пол; на листе железном, около, огонь развели. Сел князь Вишневецкий на средней скамье, у стола каменного, по бокам — два монаха-иезуита. Начало меня сборище нечестивое допрашивать-судить. 'Сын боярина Заболоцкого! — грозно сказал князь. — Ты проникся верой истинной, ты склонился принять учение церкви латинской…' Крикнул я во весь голос, прерывая клевету черную: 'Не изменял я ни на час единый вере православной, прадедовой!' Но выступил пред судилище иезуит Антоний и с клятвой показал, что удалось-де ему обратить меня в веру римскую. Не стал слушать меня князь Вишневецкий, еще грознее заговорил: 'А теперь отрекаешься ты от истины, вновь впадаешь в заблуждение, упорствуешь. Братья, чего достоин отступник от закона латинского?' Начали тут спорить иезуиты: один хотел меня смерти предать, другой — навеки в темницу бросить. Долго спорили монахи; затем отвели меня в каморку темную…
Скоро вошел ко мне человек со светильником в руке; сразу узнал я Мартьяша рыжего, сжалось сердце мое — не от страха, а от того, что позор был великий — принять смерть от руки предателя, изменника низкого. Вынул литвин из-за пояса нож тонкий и длинный, поставил на каменные плиты светильник. 'В последний раз оглядись, сынок боярский, вокруг себя. Хоть и не красна горница, а все же с этой поры другой тебе не увидеть…' Не хотел я и взглянуть на злодея, а он все пуще свирепел, подходил все ближе. 'Нашли тебе казнь князь с иезуитами. Не увидишь ты более света Божьего'. Понял я тут, что палачом его ко мне в темницу прислали; послал я ему и судьям своим неправым проклятие, снова отрекся- отплюнулся от веры латинской. 'За хулу твою велел князь твой язык дерзкий вырезать и псам бросить!' — заревел Мартьяш и взмахнул ножом сверкающим.
— Вспомни хлеб-соль отца моего! — молвил я еще напоследок злодею, но не пробудил я в душе его совести. Придавил он мне грудь коленом…
Через сколько времени очнулся я — не ведаю. Молиться хотел, о пощаде молить, на помощь звать, но лишь стон да хрип зловещий вырывались из уст моих, и длилась-жгла боль нестерпимая! Слезы ручьями горячими полились по лицу моему окровавленному…
Пять лет томился я в темнице князя Вишневецкого и погиб бы за стенами ее сырыми, да выручил меня Господь чудом. Напали на Литву крымцы дикие, много городов разорили, не обошли и замка княжеского. Сам-то князь ускакал на борзом коне, пробившись сквозь толпы свирепые, а богатства его татары разграбили. Вывели в ту пору и меня из темницы моей. Да не на радость было мне избавление: из одной неволи в другую попал. Взял меня в рабы первый чиновник ханский; повели меня за Перекоп, в степи крымские. И там томился я много лет, много муки натерпелся. Вызволил меня из плена мусульманского посол московский, что послан был к хану царем Борисом; был тот посол в свойстве с боярами Заболоцкими и у самого хана мне волю выпросил.
С той поры скитаюсь я повсюду, служу вере православной супротив нечестивой веры латинской, ищу злодея моего, ворога лютого, Мартьяша. Не одной местью правой горит душа моя, когда вспомню о предателе моем: страшусь я за нашу веру святую, за Русь-матушку, за церкви и обители. Лукав и зол рыжий литвин — немало он им вреда принесет. Коли встречу ворога моего — не быть ему живу; разрушу я его козни лукавые и самого, как убийцу-изменника, без суда убью! К тому и пишу грамоту, славя Господа, что с детских лет привык я к письму, — пусть узнают из нее люди о злодее-Мартьяше, о Юрии Заболоцком и его судьбе злосчастной'.
Прочитал отец Гурий грамоту и взглянул на Юрия. Сидел Немко на скамье, голову понурив; видно, вспоминал злосчастный сын боярский о хмурых днях своих суровых невзгод… Подошел к нему старец, ласково обнял его, благословил.
— Знаю теперь твою жизнь горькую, добрый молодец. Пострадал ты за веру православную, и зачтутся тебе муки твои на правом суде Божьем.
Припал Немко к иноку старому, как к отцу родному, и благодарными слезами наполнились его очи.
Казнь предателя
Ранним утром, еще до света, собираясь к воеводе, наказывал отец Гурий своим молодцам любимым:
— Вы, детки, литвина не пугайте. Надо его, злодея, выследить, перелукавить. Пуще всего Немка на глаза ему не кажите. Из-под руки же поглядывайте за злодеем рыжим, да чтобы не приметил он, а то все дело пропадет. Я воеводу упрежу.
— Ладно, ладно! — отвечали те. — Вот Ананий с Немком в келье посидит; ему же и ходить много трудновато.
Остались в келейке Селевин да немой вдвоем. Оба они невеселы были: Немко в душе своей старые язвы разбередил, Ананий о святой обители скорбел, что окружена была коварными злодеями.
— Эх, времечко, времечко черное, незадачливое, — говорил он с немым. — Не знаешь, отколе напасти ждать, как от злого человека уберечься! Успел мне отец Гурий кое-что о твоем горе поведать. Натерпелся же ты на веку своем мук тяжких! Эх, и мне судьба-мачеха не красную долю дала; одного лишь хочу, об одном лишь Бога молю — славной смертью умереть за обитель святую, искупить черный грех брата младшего. Ты еще, чай, не ведаешь, Немко, что в ляшском стане предатель обительский есть, переметчик. Имя тому переметчику — Оська Селевин; младшим братом я его звал доселе, а ныне зову своим врагом лютым.
И рассказал Ананий Немку о горе своем. Пришла тут очередь и немому пожалеть богатыря молоковского. Обнялись оба воина крепко, по-братски…
Суета с товарищами пошли по башням и стенам бродить, поглядывая, не видно ли лукавого литвина.
Утро вставало ясное и теплое, весной уже веяло с полей, черные, разбухшие монастырские рощи виднелись вдали.
На зорьке выехало поляков к стенам обительским больше, чем обычно. Лихо скакали они по полю на своих борзых конях, копья подбрасывали и ловили на скаку: веселились разбойники, глядя на обитель, как на близкую жертву. И не трогали их монастырцы, подпускали ближе, чем на пищальный выстрел.
— Поскачите, поскачите! — бормотал Суета. — Вот как изловим вашего посланца-пособника, тогда и за вас примемся. Чай, мыслите, что в обители и воинов больше не осталось? Дайте срок…