— На кой она те черт, твоя деревня, твоя Россия? Зачем ты туда поедешь? Кресты целовать? Там все с голоду передохли! — Он делал широкий жест рукой, потом долго и молча грозил ему длинным шершавым пальцем и неизменно добавлял, — Ты должен по гроб за меня молиться, что вытащил тебя из Кронштадта. Дай марок! Да отдам, не мнись, сермяга!
Иван давал марок и просил:
— Андрей Варфоломеич, может, меня одного как-нибудь направить домой-то, раз вы…
— Хм! Направить! У тебя, должно быть, деньжата завелись, так дай их мне, я куплю пост президента — и дело в шляпе: направлю!
Последний раз он приходил угрюмее обычного, и на прощание зло твердил:
— Все там, в России, передохли! Все!
Но Иван не верил, он знал одно: Обручевы — цепкий народ, из земли все выжмут, спать не будут, лаптей наплетут, полотна наткут, — ни холод, ни голод их не возьмет. Живы они, и жива деревня! С этого не мог сбить его Шалин. «Ну, а если и в самом деле нехватки, — думал Иван, — так вот тут-то и пригодятся, тут-то и придутся в пору те вещи, что он привезет с собой».
Однажды в воскресенье он надел чистое белье, брюки и пиджак, повязал шарф-кашне, чтобы скрыть неважную рубашку, примерил новую кепку с большой пуговицей, надел и ее и отправился в центр города, в магазины, присмотреться к товарам.
Незнание языка, боязнь показаться смешным или помешать кому-либо сделали его осторожным, развили внимательность, какой раньше не было даже на флоте, и под вечер у него сложилось немало новых впечатлений о городе. Многое в этой неизвестной ему жизни казалось странным, что-то — удивительным или даже смешным. Так, например, он совершенно точно установил, что мужчины, заходя в магазины, где продавались женские товары, обязательно снимали шляпы, а многие даже заставляли себя улыбаться, хотя на улице Иван видел их озабоченными. Продавцы тоже были ласковы, не как Шалин-старший в своей лавке, кричавший, бывало: «Не мусоль мануфактуру, суконное рыло!» Здесь продавцы каждому купившему у них вещь говорили кuтош[2], а кой-кого, кто сделал покупку покрупней, провожали до дверей и кланялись.
Все эти наблюдения были приятны Ивану, он старательно запоминал их и уже раздумывал над тем, как он, возвратясь домой, в деревню, будет рассказывать обо всем этом своим деревенским, сидя где- нибудь на завалинке со стариками.
К вечеру он устал и побрел на окраину, к заливу. С высокого берега ему широко открылся простор воды, тихой у берегов и темно-серой вдали, где гулял ветер. Иван долго смотрел на море и жадно ловил прищуренными глазами точки судов, дымившие на горизонте. «Не в Россию ли это пошли? Вот бы…» И защемило в груди. Рядом с мыслью о доме все эти магазины, обычаи и даже люди с их мягким обкатанным языком показались ненужными и тягостными. «Эх, зашел бы сюда мой «Антей», забрал бы меня — и домой…»
В городе зазвонили. Он понял, что это звонят на русской церкви, очень похожей на одну из тех, что он видел в Петрограде.
Обратно шел по левой стороне улицы, поднимавшейся и гору, мимо кладбища с не по-русски низкой — до пояса — оградой из грубого гранита, с желтыми дорожками, с косым натесом могильных плит. Было еще не поздно, и он снова походил по магазинам, неторопливо и обстоятельно разглядывая товары, но в свою комнатушку он вернулся совершенно разбитым. По ценам на вещи он понял, что денег у него очень мало. Ложась спать, он все еще чувствовал себя измученным от того нервного напряжения, которое он испытывал в воскресной сутолоке Гельсингфорса, и решил, что больше туда не пойдет до самого отъезда в Россию. «Ну их всех!..» — думал он, засыпая. А в глазах — магазины, лица, кривые и короткие улицы, на которые то и дело выбегали сосновые перелески с живыми белками на ветвях, неровные разноэтажные дома, вывески на чужом языке, нахальные квадратные окна — все совсем не такое, как в России…
Всю минувшую неделю Иван ждал Шалина, приготовив ему немного выпивки, но тот не появлялся. «Не убили ли где горячую голову?» — думал Иван, и при этой мысли на него находил страх оттого, что он может остаться совсем один в чужом городе. Это чувство не могли рассеять ни изнурительная работа, ни шустрые хозяйские ребятишки — трое белоголовых сорванцов, которых он приваживал дешевыми конфетами, ни сама хозяйка — моложавая вдова, невысокая, тихая и аккуратная. Ивану нравилось ее смуглое лицо, обычно утомленное и строгое, мягкая, женская походка и голос, неизменно ровный даже с ребятишками. Иван засматривался порой на нее и думал: «А ведь ладная бабенка, только и есть, что в бедности, а ну-кось приодеть!..»
В такие минуты он сожалел, что, когда был в городе, не приценился к женской одежде…
В одно из воскресений он опять пошел в город, в магазины, но, услышав колокольный звон на русской церкви, постоял, подумал и побрел туда. Он знал, что в церкви услышит родной язык и потолкается среди русских.
Отзвонили. По широким каменным ступеням с церковной неторопливостью подымались богомольцы и, крестясь, проходили через высокие, настежь раскрытые двери, за которыми в сумрачной и просторной глубине уже густо пестрели свечи. Иван увязался за какой-то барыней, одетой в черное, и прошел за ней до середины храма. Толпа верующих становилась все гуще, но он стал осторожно пробираться за барыней и дальше, разгребая людей локтями. Черное платье было уже почти рядом, когда Ивана решительно оттеснил какой-то высокий, еще довольно молодой мужчина в военном кителе без погон; Иван уперся было, напрягая плечо, но тот холодно глянул сверху вниз, скривив тонкие губы, казавшиеся очень красными на его бледном, исхудалом лице, и полувопросительно промычал:
— Нну-с?
Иван уступил, а военный прошел за барыней и остановился позади, на некотором расстоянии. Барыня в черном платье исчезла вскоре за головами людей, должно быть, она встала на колени, а напротив дверей в алтарь Ивану осталась видна лишь узкая, прямая спина военного в кителе.
Служба только что началась, но он решил выстоять до конца и стал осторожно оглядываться вокруг, не выпуская из виду барыню. Иван рассеянно слушал проповедь священника, говорившего долго и громко, а когда запел слабенький, но стройный хор, он стал истово креститься. Несколько раз он становился на колени, как раз в тот момент, когда опускалась на колени барыня, и крепко прижимался широким лбом к холодному каменному полу. Порой он останавливался и погружался в свои думы. Мысли текли плавно, свободно, он их не сдерживал и не взвешивал, а, наоборот, охотно поддавался им, радуясь своей неожиданной фантазии и веря в нее… То ему казалось, что барыня в черном вот-вот повернется к нему, подойдет и расспросит, а потом, к радости обоих, выяснится, что они из одних мест, что на днях она едет в Россию и может взять его с собой. А этот долговязый, должно быть офицер, будет завидовать Ивану и ненавидеть его… То он уже видел себя около барыни, в ее доме, где перед отъездом все перевернуто вверх дном, а он, Иван, служит ей от души и весело таскает ее багаж… Он видел себя на родине, в деревенской церквушке, будто стоит он у самого клироса, подтягивает певчим… Красное вечернее солнышко заглянуло в стрельчатое окно и обагрило весь иконостас: за окошком розовые облака, носятся длиннокрылые стрижи, а в голове думка, не опоздать бы к приходу скотины с поля — тятька ругаться будет…
— Нну-с, православный!..
Иван вздрогнул и увидел перед собой военного.
— Служба кончилась!
Военный пошевелил бровями, оглянулся на барыню, припавшую к большой иконе Николая Чудотворца, и медленно пошел к выходу, где почему-то собралась толпа.
Когда Иван вышел на паперть и глянул из дверей, то увидел стоявший прямо на земле открытый гроб и бледное лицо мертвеца. Прислушавшись к пересудам. Иван понял, что священник не желает его отпевать, поскольку покойник этот — самоубийца. На верхней ступени уже стоял долговязый военный, поигрывая коленками сухих кавалерийских ног. Он громко говорил, оглядываясь на двери церкви:
— Смело, смело! Выстрел произведен в сердце, тут нет никакого сомнения! Взгляните, эта характерная бледность…
Военный увидел выходившую из дверей барыню в черном платье, заметно приосанился и продолжал:
— А между тем я узнаю его. Это тот несчастный, из матросов, что просил подаяния вот на этом самом