вещь.
В дальнем углу зала щелкнуло окошко кассы и осветилось изнутри. Люди зашевелились. Одним из первых встал знакомый Колтыпина, он с достоинством одернул пальто на плечах, двинул ногой чемодан поплотнее к дивану, заложил руки за спину и направился к кассе подбористым шагом. За ним, сунув руки во внутренний карман и криво согнувшись при этом, бочком засеменил Колтыпин.
От кассы они шли уже переговариваясь.
— Отт дела! — восклицал Колтыпин. — Оказывается, и вы из Калуги! Отт не знал! Отт не думал, что товарищ Ломов и — на тебе, калуцкий!
— Что, не похож? Хе, хе…
— Да как сказать… Ну, значит, вместе едем, и места как раз рядом.
— Садись! — добродушно приказал Колтыпину Ломов и плотно сел на диван. — Садись, рассказывай, как живешь, чего можешь, земляк?
— Ничего живу! — охотно отозвался Колтыпин. — Чего не жить, коль жить можно? На своей стороне — сами знаете… А вы надолго в Калугу?
— Спрашиваешь, надолго ли? Насовсем. Не прописывают в Москве, ну да и черт с ними!
— А как же Север? — спросил Колтыпин.
— Ша, земляк! С Севером покончено: вот уже три месяца как меня раньше времени на пенсию выжали. Вот как бывает оно, дело-то: служишь-служишь, а тебя возьмут да и — фьють! Как и не бывало Ломова. Словно я и памяти о себе не оставил.
Лицо Ломова стало еще более сумрачным. Оба помолчали.
— А в Калуге жилье-то хоть у вас есть? Слышите?
— Что такое? — приподнял брови Ломов.
— Я говорю: жилье, мол, есть у вас в Калуге?
— Все в порядке. Есть. А ты газеты-то читаешь?
— Случается…
— А недавно статейку про меня не читал в газете? Вот и плохо, что не читал, а то бы знал, как Ломов преподнес в дар районной библиотеке около двух тысяч книг. Так как же после этого меня обойдут жилой площадью?
На станцию налетел товарный поезд. Он долго громыхал, притормаживая, гружеными вагонами, и все вокруг знобко подрагивало: стекла, диваны, вокзал и сама земля, пока состав не остановился.
— А земля-то дрожит, как будто в карьере рвут, верно? — спросил Колтыпин, но Ломов ему не ответил, и тот продолжал высказывать свои мысли сам для себя: — Да, на товарнячке бы сейчас, вот на этом, попутном — живо бы дома был, а тут сиди сиднем! Не люблю…
— Не дома, а в больнице бы был живо, — заметил Ломов и шумно выпустил носом воздух.
— Ну да! В больнице! В войну, еще мальчишкой, сколько, бывалочь, поездил на крышах-то! И ничего.
— В войну, говоришь?
— В войну. Особенно в два первых года, — уточнил Колтыпин.
— Спекулировал?
— Было дело… А вы откуда знаете?
Ломов лишь усмехнулся в ответ, медленно опуская тяжелый взгляд с потолка на пол, и все это время с лица его сплывала улыбка.
— Эх, интересно было тогда, хоть и трудно! — продолжал Колтыпин мечтательно. — Едешь, бывалочь, на самом на верху, что те царь какой, а рядом с тобой ребятишки всякие, встречные да поперечные, как и ты — немытые да веселые. Благодать… А мимо тебя деревушки, городишки да станции разные пролетают, на каждой народ, давка, а ты сидишь себе, как птица вольная, на самом на верху, и весь мир тебе по колешко. Гоняли нас, конечно, ну да это не беда. Зато городов-то, городов-то пролетит мимо тебя! Сколько их, бывалочь, повидаешь! Да-а… А теперь раз в год к сестре в Торжок не выберешься путью, о-от… Да ведь и польза была от путешествий-то: где наменяешь чего съестного, где кого обманешь, а где и стянешь — дело прошлое… Зато как приедешь домой, в Калугу, в чем-нибудь в новом, да с брюхом сытым, да матери с сестренкой привезешь чего — ну и нет счастливее тебя на всем на белом свете, о-от…
— Ну и гладко сходило?
— Сходить-то сходило, но и трудов было много. Всем кажется, что это легкое дело, — не-е… Скажу вам, как земляку: трудная это была жизнь. — Колтыпин задумался, потом усмехнулся чему-то и сказал: — Каких только случаев не бывало!
— Сгореть можно было, что ли?
— А то нет! Раз, помню, меня чуть заживо не сожгли, о-от…
— Кто же это распорядился? — спросил Ломов с интересом.
— Никто. Шугнули раз всю нашу компанию с крыш на одной станции, а нам что за горе? Пошли по окраине городишка присмотреться, что к чему, о-от… Поразбрелись. Ну, заглянул я в один сараишко, на отшибе, не удастся ли, думаю, курочку приговорить. Думал, никто не заметит, ведь я специально бороздой прополз, да не в добрый час: кто-то меня заметил. Только, значит, я в сарай-то, а меня — раз! — и заперли снаружи. Глянул в щель, а это баба меня заперла и домой улепетывает, сатана горбатая! Ну, думаю, только бы мужика у нее дома не было: убьет. Мне тогда и всего-то было пятнадцать годов неполных. Вот смотрю в щель, вижу, как назло, мужик к сараю идет, видать, еще не был на фронт отправлен. Здорро-овый мужик! — Колтыпин сделал страшные глаза и в ужасе покачал головой. — Идет, гад, не торопится, у самого башка вниз, и топориком посвечивает, о-от…
Тут Колтыпин остановился и неторопливо закурил предложенную Ломовым папиросу.
— Ну, подходят мужик, открывает запор, дернул дверь — шиш! Я тоже, не будь дурак, взял да и закрылся на внутренний запор — на здоровенный брус, он как раз в специальные скобы входил. Мужик-то, видать, хозяйственный был, крепко запоры делал. Смотрит мужик — делать нечего. Дверь ломать трудно: она вся специальной железкой прошита на болтах. Стал грозить мне, открой, мол, а то хуже будет. А чего уж хуже топора? Молчу я, и все. Притих, как мышь. А дело под вечер. Народишко, собрался, все больше бабы, девчонки да мелюзга всякая.
Галдят, кто чего скажет. Кто говорит — шпион там сидит, кто — дезертир, кто — никого там нет, а хозяйка одно твердит: шпана там, та, что носы режет. Вот дура! И вот стали они придумывать, как меня из сарая выкурить. Опять кто что понес, а сошлись все на том, чтобы меня, значит, спалить вместе с сараем, если не выскочу к ним из пламени. Сарай, говорят, на отшибе, сарай старый, да и немец, того гляди, все равно спалит. На том и порешили — спалить. Вот тут-то я и напугался крепко. Стою — не дышу, а сам все слышу. Под дверь мелюзга всякая соломки принесла, радуются, спички чиркают. Чего, думаю, я такого сделал, что меня, как в старину, заживо жечь будут? Неужели, думаю, бог есть и он меня за то к сожжению представил, что я крест в церкви стащил да в утиль сдал? Голова кругом… Гляжу — дым пошел, а пламя полыхнуло под дверью — бабы завизжали: ветер на дома! А пуще всех хозяйка. Мужик ее первый бросился и сам раскидал костер. Тут я приободрился, дразнить их стал, а они решили меня измором взять, да и закрыли опять снаружи. А когда все поразбрелись, хозяйка-то и подходит к сараю да и говорит мне, сатана горбатая, негромко: «Эй, батюшка вор! Куриц-то моих пусти на ночь, ведь им спать негде. Открой…» Не пустил я: обман чуял. Да и как поверить, если народ в войну злой был. Это сейчас народ постепенней стал, сердобольней. Мой дед говорит, это оттого, что исстрадался народ. Такой народ, говорит, беречь надо, а не то что…
— Ну и чем кончилось? — оборвал Ломов.
— Так чем? Подрыть стену хотел — нечем. Руки сразу в кровь содрал. Известно — руки не лопата. Походил-походил по сараю, в гнездах яичко нашел, выпил да так до утра и промаялся. Утром мужик еще побесился немного да на работу утек, видать, окопы рыть. Проканителился со мной, а потом бежать с руганью, только лопата запрыгала на плече да сапоги: бум, бум, бум! — нельзя опаздывать: судить будут, о-от… А потом хозяйка пришла. Ну, той тоже надо в очередь за хлебом, а меня оставить боится. Вот тогда- то мы с ней и договорились: она мне дает по-честному кусок хлеба и три вареных картошины, а я ей сарай, значит, сдаю без боя. Так и сделали. Положила она еду на дровишки, а сама молчком на дорогу вышла. Ну, тут я через огороды и дал ходу прямо на станцию, о-от…
Колтыпин встал, прошел в угол зала, бросил погасший окурок в урну и смачно, два раза, плюнул туда.