выразить свое искреннее сочувствие автору «Записок охотника». Тогда на посещение наложили запрет. Кто-то из литераторов пустил гулять по Петербургу каламбур: «Говорят, литература не пользуется у нас уважением, — напротив, литература у нас в
Но в высших кругах общества, близких ко двору, арест Тургенева вызвал одобрение: этот дерзкий человек договорился до того, что осмелился назвать Гоголя, писателя, «великим человеком». Одна из светских дам, охотно согласившаяся помочь Тургеневу, отказалась от своей затеи, узнав о такой «дерзости». «Великим» разрешалось называть императора, полководца, государственного человека, В высших сферах еще господствовал взгляд, подобный взгляду покойной Варвары Петровны, сравнивавшей писателя с писцом.
Поплатились и московские друзья Тургенева. В. П. Боткин за содействие в публикации некролога был взят под полицейский надзор, а неслужащий Е. М. Феоктистов насильственно определен на государственную службу с установленным и за ним «присмотром».
Николай I был тогда в отъезде, и Тургенев написал объяснительное письмо цесаревичу Александру, объясняя свой «проступок» глубокой скорбью об ушедшем писателе. Официального ответа Тургенев, по- видимому, не получил, но условия пребывания под арестом улучшились: его перевели на квартиру частного пристава, разрешили читать и работать. А. К. Толстой приносил ему книги и вместе с княжной С. И. Мещерской пытался добиться освобождения. Хлопоты оказались безуспешными. В придворной среде ходили слухи об антиправительственных настроениях Тургенева. С. И. Мещерская предупреждала, что переписка с семейством Виардо должна быть осмотрительной с обеих сторон: «Малейшее рассуждение чуть-чуть либеральное... да еще исходящее из семьи, известной как очень республиканская, — может вас подвергнуть новым и более значительным неприятностям».
Но в литературных семьях Петербурга Тургенев оказался героем дня. Младшие дочери Ф. И. Тютчева, «обе республиканки», по словам Мещерской, «подняли бунт» из-за Тургенева: «Портрет императора сковырнулся с почетного места в шкаф для нижних юбок и там был помещен в самом низу, лицом к задней стенке шкафа, — и выйдет оттуда только после благоприятного конца нашей драмы».
Тургенев начал было под арестом изучать польский язык, но Мещерская предупредила, что это безумно со стороны человека, преследуемого властями, знающими об антигосударственных настроениях в современной Польше, где поднимается освободительное движение. Княжна не уставала повторять: «Помните, что ни одно ваше движение или слово не остаются незамеченными... Прощайте и еще раз — сожгите ваш польский учебник».
В письме к супругам Виардо, пересланном в Париж частным образом, Тургенев объясняет свой арест не статьей о Гоголе, «совершенно незначительной», а тем, что на него уже давно смотрели косо и только искали подходящего случая. Письмо выдержано в спокойных тонах. Тургенев огорчен, что не увидит весны, а в деревню едет охотно: он собирается изучать русский народ, «самый странный и самый изумительный во всем мире», будет писать давно задуманный роман.
Под арестом Тургенев создает рассказ «Муму», навеянный воспоминаниями о матери: «день ее нерадостный и ненастный, и вечер ее чернее ночи». После освобождения он читает «Муму» своим друзьям в Петербурге: «Истинно трогательное впечатление произвел этот рассказ, вынесенный им из съезжего дома, и по своему содержанию, и по спокойному, хотя и грустному тону изложения. Так отвечал Тургенев на постигшую его кару, продолжая без устали начатую им деятельную художническую пропаганду по важнейшему политическому вопросу того времени», — вспоминал П. В. Анненков.
По пути в Спасское Тургенев остановился в Москве, где встречался с И. Е. Забелиным и внимательно осматривал с ним «московские древности», Р последнее время в нем пробудилась тяга к отечественной истории, к народному творчеству, крестьянской культуре.
И вот он в Спасском, но не на положении хозяина, а в роли политического изгнанника. Вновь, и в который раз, родовое гнездо угрожало обратиться по отношению к нему тюрьмой. За Тургеневым установлен надзор местной полиции, причем довольно назойливый. За ним приставлен человек, которого соседи называют «мценским цербером». «Цербер» следит за каждым шагом Тургенева и строчит в полицейское управление доносы-отчеты, вроде следующего: «И ехали они на охоту. Вид у них был бравый. Остановились в поле и долго с крестьянами изволили говорить о воле. А когда я к ним подошедши шапку снял и поклонился, то Иван Сергеевич такой вид приняли, как будто черта увидели, сделались серьезными».
По воспоминаниям современников, «в первое время ссылки визиты к Ивану Сергеевичу соседними помещиками делались как-то нерешительно, с каким-то смущением: приезжали к нему только самые храбрые, и то с оглядкою; но, когда первые пионеры побывали в Спасском без каких-либо для себя последствий, тогда и все другие соседи начали совершать набеги на Спасское безбоязненно».
В 1852 году, сразу же после освобождения из-под ареста, отправляясь в Спасское, Тургенев пригласил в гости двух молодых друзей, студентов Петербургского университета Д. Я. Колбасина и И. Ф. Миницкого, принадлежавших к кружку демократически настроенной молодежи. Визит не был безопасным для студентов, но, как заявлял Колбасин, ради Тургенева он был «готов на все, даже если б потребовалась личная жертва — исполнил бы ее не заикнувшись».
Начинались летние охоты — любимое время Тургенева. Колбасин напросился взять его с собой. Иван Сергеевич обрадовался неожиданному спутнику и приказал своим егерям, старику Афанасию и молодому Александру, снарядить его по-охотничьи. «Ружье, шляпа, сумка с порохом и дробью, старый кафтан, сидевший на мне как мешок и ниже колен, все это было собрано, — вспоминал Колбасин, — но явился вопрос о болотных сапогах. Как быть? Судили, рядили и порешили нарядить меня в сапоги доктора Порфирия, мужчины почти такого же роста, как и Тургенев, но вдвое его толще. Кто-то сбегая в деревенскую больницу, и сапоги были принесены. Но увы! Один сапог оказался с искривленным каблуком, а величина каждого равнялась двум моим ногам... Увидев меня в таком наряде, Иван Сергеевич расхохотался».
Утром, «проехав Малиновую воду, мы остановились у мужика, знакомого егерю Афанасию, и, приказав приготовить на сеновале постели и самовар, после заката солнца отправились на болото. Увидев первого бегущего кулепа, я поотстал, приложился — и кулеп затрепетал на месте. Собака бросилась, чтобы принести дичь, но в это мгновение Тургенев повернулся ко мне лицом и серьезно сказал: «Послушайте, Колбасин, вы этого не делайте. Стрелять сидящую птицу или сонного зверя — считается убийством и прилично только промышленникам, а не охотникам...»
Все лето Тургенев посвятил охоте, но, когда пришла ненастная осень, когда уехали молодые друзья, ему часто становилось тоскливо и грустно. Скрашивали жизнь письма друзей, воспоминания, мечты, игры воображения и, наконец, девушка из народа, «жена — не жена, а почитай, что жена», — говоря словами тургеневского Чертопханова.
У дяди Николая Николаевича было две дочери на выданье, и он в Москве часто устраивал вечера. Временами на них появлялась племянница Николая Николаевича Елизавета Алексеевна Тургенева со служанкой Феоктистой...
Современники вспоминали: «В первую минуту в ней не усматривалось ничего ровно: сухощавая, недурная собой брюнетка — и только. Но чем более на нее глядели, тем более отыскивалось в чертах ее продолговатого, немного смуглого личика что-то невыразимо-привлекательное и симпатичное. Иногда она так взглядывала, что не оторвался бы... Стройности она была поразительной, руки и ноги у нее были маленькие; походка гордая, величественная. Не один из гостей Елизаветы Алексеевны, рассматривая ее горничную, невольно думал: откуда в ней все это взялось?.. Ни с какой стороны не напоминала она девичью и дворню...»
В один из приездов в Москву Иван Сергеевич заглянул к кузине — и... стал часто захаживать к ней, глаз не сводил с Феоктисты. Родные заметили, что он «влюбился в нее по уши». В одном из устных рассказов Тургенев вспоминал: «Когда одна горничная входила при мне в комнату, я готов был броситься к ее ногам и покрыть башмаки поцелуями». Наконец, Иван Сергеевич не выдержал, признался кузине в своем чувстве.
Он выкупил Феоктисту за 700 рублей на волю — по тем временам такая цена считалась «сумасшествием». Но, к сожалению, это увлечение оказалось недолгим: они расстались с окончанием спасской ссылки, когда Тургенева снова потянуло вдаль, к другой любви, к стихии прекрасных мгновений.