изготовить «под Щедрина», «под Герцена»!.. Более того, слух, выверенный и настроенный в соответствии со звуком подлинной, а не стилизованной речи, станет чуток и сам найдет «волну» повествования — «волну Якушкина».
Я мог бы, конечно, и дальше продолжать эту книгу в том же духе, в каком шла она у меня до сих пор, приведя тут, например, совершенно к месту важное соображение Герцена относительно того, что если речь идет о «чем-нибудь жизненно важном», то можно писать «и без всякой формы, не стесняясь» (какими-либо соображениями жанра). Пусть, говорит он, будут «тут и факты, и слезы, и хохот, и теория». И я, автор, ограничиваю в этом случае свою задачу тем лишь, что «делаю из беспорядка порядок единством двух-трех вожжей, — впрочем, как замечает Герцен, — очень длинных…». И вслед за тем можно было бы привести здесь едва ли не ключевое положение того же Герцена, находящееся в полном соответствии с известным тезисом, высказанным еще в «Манифесте Коммунистической партии», относительно того, что «свобода лица — величайшее дело; на ней и
Эти самые «вожжи» внутреннего сюжета должны быть неопределенно большой длины: двигатель, «тягловая сила» внутреннего сюжета находятся за пределами не только предмета повествования, но даже и самого повествования. Ибо это «вожжи» исторического времени, тянущегося, быть может, из такого отдаленного будущего, все убегающего от нас, которое трудно себе представить, которое нас влечет и которым мы пытаемся с помощью этих самых «вожжей» даже править, не очень хорошо зная, что ждет нас впереди — «только версты полосаты попадаются» — те самые «поверстные столбы» истории. «Вожжи» эти невозможно крепко натянуть, сколько ни старайся, — их можно даже совсем опустить или — пусть себе! — отдать в руки тому читателю, который только захотел бы их взять, сделавшись, таким образом, участником всего происходящего, — все равно от них никуда не денешься, ибо раз уж ты за них взялся, то они и тебя самого держат. По сути дела, эти «вожжи» — направляющие развития всего того духовного мира, в который ты сам по своей воле вступил, взявшись за некую тему. Потому что, как говорил в этом случае все тот же Герцен, «нас занимающий вопрос не в теории и не в методе, нас занимает практическая, прикладная сторона его…
Как пишет В. Н. Турбин «жанры наследуются. Жанры передают идеологический опыт от поколения к поколению. Жанр — тип
«Ведь в сущности и все мы коллективные существа, что бы мы о себе ни воображали. В самом деле: как незначительно то, что мы в подлинном смысле слова могли бы назвать своей собственностью!.. Говоря о самом себе, я должен со всею скромностью сказать, что… за мою долгую жизнь мне удалось задумать и осуществить кое-что такое, чем я считаю себя вправе гордиться: но, говоря по чести… я обязан своими произведениями отнюдь не одной только собственной мудрости, но тысяче вещей и лиц вне меня, которые доставили мне материал. Это были дураки и умные, светлые и ограниченные головы, дети, юноши и старики… мне же не оставалось ничего больше, как собрать все это и пожать то, что другие для меня посеяли».
Да, конечно, можно было бы и дальше постараться следовать по пути построения своего рода коллажа. Повесть-коллаж. Это было бы вполне жанрово обосновано и уже охотно делается другими. По принципам организации материала такое произведение почти совпадает со столь распространенной «документалистикой». С затяжным расцветом разного рода «документалистики» связан и феномен «архивного бума» в исторических жанрах. В известной мере этот феномен может найти объяснение в отталкивании от того спекулятивного системосозидательства и «волевого» концептуализма, которые вообще не снисходили до фактов, ограничиваясь беспрестанным извлечением корня квадратного, как говорил наш замечательный критик Марк Щеглов, из общеизвестных постулатов и стершихся от злоупотребления цитат. Все это так в конце концов надоело, что стрелка маятника метнулась в другую сторону. Документализация представала синонимом научности. Создавалась любопытная по своей социальной сути ситуация, при которой всякой новой мысли словно бы говорили: «Предъявите ваши документы!» Как было сказано в газетной статье М. Чудаковой, «написав исторический (биографический) роман, автор может быть спокоен — как именно оценивать такой роман, сегодня никому не известно. Ожидание автора и читателя сводится далее, в сущности, к одному — найдут ли рецензенты фактические неточности».
К. Маркс писал: «…истина всеобща, она не принадлежит мне одному, она принадлежит всем, она владеет мною, а не я ею. Мое достояние — это
Можно, конечно, фетишизировать архивный документ. Можно фетишизировать исторический факт. И на этом строить методологическое благополучие. А вот истина не фетишизируется — она «принадлежит всем». Фетишизация истины — всего лишь форма ее иллюзорного (но вместе с тем вполне «вещественного»!) присвоения монополизации права на «владение» ею.
Все основные факты жизни Якушкина были известны давно, более ста лет. Но некая «апробированная» концепция декабризма все еще держит в тени фигуру этого человека. Трудно спорить против того, что другого типа деятели декабризма считаются более близкими нам, то есть «более передовыми», выражаясь газетным языком. Это даже как бы само собой разумеется…
Я совсем не покушаюсь на создание какой-то новой концепции декабризма, не тщусь «отменить» старую, «апробированную». Впрочем, новая концепция уже и без того начинает прорастать в работах многих современных авторов. А вот о типе и системе того старого мышления, с которым связана и которым держится «апробированная» концепция, столько раз уже «марксистски» лицевавшаяся, я кое-что еще все- таки скажу.
«Никак не можно думать, чтоб специально ученый имел большие права на истину; он имеет только большие притязания на нее… Цеховой ученый вне своего предмета за что ни примется, примется левой рукой.
Он не нужен во всяком живом вопросе. Он всех менее подозревает важность науки… он свой предмет считает наукой. Ученые, в крайнем развитии своем, заняли в обществе место второго желудка животных, жующих жвачку: в него никогда не попадает свежая пища — одна пережеванная, такая, которую жуют из удовольствия жевать… Различие ученых с дилетантами весьма ярко. Дилетанты любят науку — но не занимаются ею… Для ученых наука — барщина, на которой они призваны обработать указанную полосу… Дилетанты смотрят в телескоп, — оттого видят только те предметы, которые, по меньшей мере, далеки, как луна от земли, — а земного и близкого ничего не видят. Ученые смотрят в микроскоп и потому не могут видеть ничего большого… Дилетанты любуются наукой так, как мы любуемся Сатурном: на благородной дистанции и ограничиваясь знанием, что он светится и что на нем обруч. Ученые так близко подошли к