храму науки, что не видят храма и ничего не видят, кроме кирпича, к которому пришелся их нос… А они требуют, чтобы мы признали их превосходство над нами; требуют какого-то спасиба от человечества, воображают себя в авангарде его! Никогда! Ученые — это чиновники, служащие идее, это бюрократия науки, ее писцы, столоначальники, регистраторы. Чиновники не принадлежат к аристократии… Но предупредим недоразумение — эта аристократия далеко не замкнута: она, как Фивы, имеет сто широких врат, вечно открытых, вечно зовущих.
Каждый может войти в ворота — но труднее в них пройти ученому, нежели всякому другому. Ученому мешает его диплом: диплом — чрезвычайное препятствие развитию; диплом свидетельствует, что дело кончено… носитель его совершил в себе науку, знает ее».
Герцена не раз потом подозревали (представители самых разных течений общественной мысли) в «дилетантизме» — в науке ли, в философии ли, в политике ли или даже в искусстве. Но, если он и был в каком-то смысле «дилетантом», то только не в том, в каком это ему ставилось в вину. Можно, пожалуй, сказать, что он был дилетантом в возрожденческом смысле. Последним великим дилетантом мировой общественной мысли. Вот откуда его острое неприятие «цеховой», то есть корпоративной, науки, цехового, то есть корпоративного, мышления вообще.
«У нас принято значительной частью передовых людей гордиться догматизмом и ортодоксальностью. Некоторый оттенок «чести» в этом отношении оправдывается, когда дело идет о таких величественных синтезах, как, скажем, марксовские. Но как бы ни была величественна и богата идея, — замкнувшись в себе, огородив себя столь чуждыми самим Марксу и Энгельсу представлениями правоверия и ереси, готовая преследовать всякую критику под предлогом борьбы с «буржуазными влияниями», и она неминуемо обречена была бы на омертвление… О, Герцен тут может быть полезен чрезвычайно, ибо чувство свободы — это стихия его… Герцен неоднократно возвращался к… идее
Вот таким целебным потоком, играющим на солнце, всегда представляются мне сочинения Герцена».
«Обо всем этом» я говорю потому, что стараюсь проследить тот путь, которым Якушкин может прийти, которым ему «суждено» прийти в мир наших представлений и которым мы сами можем прийти к Якушкину. «Все это» — среда духовного обитания нравственного наследия Якушкина, русло той самой «реки времен», извините за пышность, которая соединяет нас с ним. Якушкин приходит к нам не непосредственно из 20-х годов XIX столетия, а не иначе как отразившись от всей последующей перспективы развития общественной мысли. Никакие перескакивания здесь невозможны — слишком многое на пути. Ближайшим образом, как это внешне ни парадоксально, Якушкин приходит к нам, отразившись от нашей эпохи во всей ее идеологической беспрецедентности. Опустить, вынести «за скобки» это двойное, встречное движение единого идеологического импульса значило бы опустить и вынести за скобки текста самую суть феномена «сегодняшнего Якушкина», «Якушкина для нас», пусть бы при этом и сохранившего все признаки соответствующих исторических раритетов. К сказанному надо добавить, что параллельный двойной путь — из «вчера» в «сегодня» и одновременно вновь к некоему историческому «вчера» надо проделать в этом случае еще и самому автору книги, вернее его «второму я», чтобы обнаружилась та внутренняя необходимость обращения к фигуре Якушкина, которая должна иметь некий общий интерес и без которой, во всяком случае, никакая встреча с Якушкиным в этой книге была бы просто невозможна.
История — открытый процесс с «двухсторонним движением» мысли; прошлое и будущее в ней взаимодействуют, и настоящее обнаруживается в точке их пересечения. Наше понимание прошлого может рассматриваться в известном смысле как «обратный проект». История — это, конечно, не «настоящее, опрокинутое в прошлое», но след, приведший к настоящему, и одновременно — тень, отброшенная настоящим вспять. Как отбрасывает свою тень на настоящее вероятное будущее. «Завтрашний день» истории — такое содержание нашего сознания, которое побуждает нас сегодня поступать так, а не иначе. Наше сознание отражает окружающий мир, моделируя его из тех элементов прошлого, которые смогут пригодиться в будущем. Да наши представления о будущем вообще не могут возникнуть ни из чего иного, кроме наших представлений о прошлом, — им больше не из чего возникать. Все это едва ли не самоочевидно. Но вот в конкретном применении все эти самоочевидности выявляют порой достаточно любопытные и далеко не столь уж очевидные грани событий, характеров и ситуаций.
Настоящее неоднородно. Оно состоит из бесчисленных «вкраплений». И оно пористо. Поры — «ниши» общественного сознания, своего рода «резервуарные емкости» духовного бытия и одновременно очаги накопления духовного обновления жизни. Весь этот состав тягуч, зыбок и постоянно находится в движении. Бывает так, что для «замоноличивания» такого состава, такой самодвижущейся субстанции «ниши» заполняются стереотипами замещенных представлений на уровне заданных стандартов. Мне кажется, что «место Якушкина» в нашем представлении о «типичном декабристе» заметно потеснено привычной системой стереотипов. И вместе с тем я бы рискнул сказать о «пробном камне» феномена Якушкина для всего того процесса духовного преобразования, который связывается у нас с понятием «нового мышления».
Дальше я попытаюсь объяснить, что именно в данном случае имеется мною в виду.
Мы с вами еще будем свидетелями того, как Герцен, опираясь на героический эпос декабризма, в создание которого он сам внес большую лепту, пытался противопоставить его презрительному отшвыриванию дворянской культуры и нравственных принципов революционности декабристского толка, демонстративно заявленному экстремистской частью молодого народничества. В те времена эта часть революционеров нового поколения уже начала свой страшный путь к тяжким подвигам политического терроризма и идейного максимализма.
После отмены крепостного права, к чему стремились декабристы, вставали задачи буржуазно- демократических преобразований. А тогдашние революционеры-народники, прокляв реформу, предали анафеме и все ее последствия. Теряя, таким образом, свой демократизм, свою крестьянскую основу, утопический социализм народников стал искать опору в заговорщической тактике, в идеях революции для народа, но без народа. Или даже вопреки народу. Левонароднический экстремизм стал превращаться в нечто замкнутое, глухое. В этой среде «работали» и «жили» люди с катакомбным сознанием, с подпольной психикой, с фанатизированным мировосприятием. Идея трагической необходимости героического самопожертвования, сжигавшая их, сливалась с мыслью о некоем мессианстве и избранничестве. Мир представал разделенным на «героев» и «толпу».
В одной из работ 1917 года Ленин отмечал: «Бонапартизм в России не случайность, а естественный продукт развития классовой борьбы» и «при определенном взаимоотношении классов и их борьбы» следует даже «признать неизбежность бонапартизма». Он прямо связывал бонапартизм в России с мелкобуржуазными традициями… Не следует, конечно, на таких лидеров народничества, как Лавров или, скажем, Михайловский, возлагать историческую ответственность за последующие злокачественные извращения их идей, но неоспоримо, что утверждение исторического «права» и политической необходимости «мыслящей личности» манипулировать массами было очень близко их доктрине.