Давыдов, хотя сказано это ныне[12]. Конечно, совсем не новое дело — перекрестить Савла в Павла во имя торжества идеи и примирения с сущим, хотя, конечно, и несколько затруднительно представить Чаадаева «апостолом язычников». Не новое это дело: М. Гершензон превозносил Чаадаева за то, что тот якобы был «религиозным философом» и даже мистиком, потом в течение десятилетий совершенно на том же основании, словно поверив Гершензону на слово, у нас поносили Чаадаева, теперь с новым энтузиазмом опять превозносят Чаадаева именно за то, за что перед тем поносили его. Так, в одной и той же плоскости маятник может раскачиваться еще долго. Теперь, правда, делается вроде бы еще и намек на чуть ли не почвеннические влечения «философа без философии», которому надо же было в конце концов на что-то опереться, почувствовать твердь под ногами…
Но оставим все-таки в стороне религиозные «высоты» и скоротечные аспекты проблемы, вернувшись к конкретно-исторической стороне дела в интересном для нас теперь его повороте. Ибо как раз применительно к теме декабризма и к вопросу о позиции Якушкина совсем не лишне спросить: не находит ли пограничная на свой лад фигура Чаадаева с его понятиями чести и патриотического достоинства себе некоего, антагониста именно в пограничной на свой лад фигуре Дениса Давыдова с его понятиями чести и патриотического достоинства? Только вот антагонист этот, похоже, и сам уже догадывался о своей несостоятельности и потому столь деловито фальшивил.
И вот теперь можно сказать, что в таком противопоставлении Денис Давыдов, как выясняется, уместен в книге о Якушкине так же, как и Чаадаев, хотя и несопоставим с Чаадаевым ни в каком ином плане. Фигура Дениса Давыдова — одна из необходимых точек в системе координат, обозначающей социально-нравственное «местоположение» Якушкина в русском обществе на первом этапе развития освободительного движения в стране. «Точка» Дениса Давыдова чрезвычайно далека, как видим, от позиции Чаадаева, многими внутренними нитями связанного с Якушкиным. Меру этой удаленности и резкий перепад в уровнях позиций стоило, несомненно, отметить для прояснения линий притяжения и отталкивания в нашем восприятии положения героя книги среди его современников. Некоторые аспекты здесь оказались в последнее время смещены, что, естественно, имело свои достаточные причины в особенностях развития окружающей жизни.
«История не принадлежит к числу бескорыстных, чисто теоретических наук (если такие вообще есть). Кто-то в шутку назвал ее «пророчеством назад». Это вовсе не так странно, как может показаться. Да, мы «пророчествуем назад», чтобы таким образом разобраться в современности — потому что не можем пророчествовать вперед. Мы ищем в прошлом ответов и аналогий — устанавливаем «закономерность» явлений. История — особый метод изучения или истолкования современности… Так явились на свет мемуары, «монтажи» и пр.».
Теперь пора завершить и теоретическую часть «отвлечения».
Относительно места и роли «второго я» в литературном произведении. Это теоретическое «отвлечение» имеет не только смысл своего рода «методологического объяснения» автора этой книги с читателем, но прежде всего необходимо для того, чтобы сам читатель выяснил, как он относится к главному литературному документу, лежащему в основе всего повествования — «Запискам» Якушкина, написанным «о времени и о себе». Так что собственно литературоведческий аспект здесь почти и ни при чем, и цели этого «отступления» — не теоретические.
Пространство между автором персонально, автором имярек и объектом его духовных устремлений — эта, если можно так выразиться, «антиномическая сфера» — и есть «место пребывания» всякого «второго я». Можно даже сказать, что в каком-то смысле «второе я» автора вместе с тем и «второе я» его героя. Именно в сфере существования «второго я» и живет эффект разрешения «антиномии между объектом и субъектом» в литературном произведении.
Я могу сколько угодно стараться, чтобы в моем произведении не было никакого такого «второго я», — сие от меня не зависит. Оно возникает сразу, как только автор «возьмется за перо», соприкоснется с «материалом» — тут же возникнет некое «поле», в котором родится «второе я». Более того, «второе я» вообще может оказаться и оказывается как бы и не подвластным мне, автору, как Тень несчастного Петера Шлемиля.
Можно, видимо, сказать, что во «втором я» встречаются автор и его герой, но что место этой встречи не некая определенная точка, а процесс, который, строго говоря, бесконечен…
Книги имеют свою судьбу — «общее место». Но иной раз ударение ставится тут неверно. Именно свою, отдельную от автора. И еще «каждая книга имеет, — как писал Б. Эйхенбаум, — не только свою судьбу, но и свое прошлое». Книга — эпилог своего прошлого, уходящего за пределы личности автора. И в то же время книга — всегда пролог к своей собственной судьбе, которая будет определяться духовным опытом, который ее автору еще не может быть известен.
«Слава богу, что есть у поэта выход героя, третьего лица
«…И с отвращением читая жизнь мою…» Руссо этого бы не сказал.
«Третье лицо» — «второе я»; иначе — непрерывная исповедь, которая, слава богу, творчески невозможна все из-за того же «второго я».
«Второе я», как это, может быть, ни странно, богаче «я» личностного. В произведении оно «хозяин положения». У него своя логика поведения. И именно оно является на самом деле жанрообразующим началом в литературе, оно — «носитель» стиля. Иной раз анализ литературного произведения — сплошное пробивание ко «второму я». По пути могут быть достигнуты иные успехи — вскрыта структура, обсуждена композиция, прослежен сюжет, даже проанализирован «образ героя». «Второе я» — ускользающе бесконечно. И глубина его «залегания» может быть очень большой — это скоро выяснится, если только «копать» в верном направлении.
Да, конечно, книга — эпилог к ее и нашей предыстории и одновременно в силу этого обстоятельства — пролог к своей и нашей истории. С такой общей точки зрения можно даже сказать, что книг «плохих» вообще не бывает, бывает неверное их прочтение, если уж что-то заставило тебя такие книги читать. Но всякая книга — это еще и эпиграф, прежде всего к ее собственной судьбе. А всякий эпиграф — ключ. Но ключ, у которого есть две «бородки» — одна подходит к миру и судьбе самой книги, другая — к судьбе тех, кто ее читает. И надо, чтобы случилось совпадение — чтобы обе «бородки» подошли сразу к двум судьбам, двум мирам. Тут уже нужна «Госпожа Удача», тут многое зависит от ее каприза. На всякий случай я предложил целую связку ключей-эпиграфов в расчете, может быть и слишком простодушном, на то, что, примеряя их, иной читатель догадается «просто открыть» следующую страницу книги.
Возможно, что наше «второе я» всегда дремлет и зреет в нашем творческом подсознании. «Второе я» — образ мысли в соединении с ее предметом, это процесс со своими особыми закономерностями. Я, похоже, чуть не всю жизнь шел к «моему Якушкину». Где Якушкину было тягаться в моем студенческом, скажем, воображении с наполеонистым и «далеко идущим» Пестелем, с революционером по вдохновению Рылеевым, с Мар- линским, который рисовался «памяти» с саблей наголо и в бурке, с Якубовичем, наконец, — об этом- то уже и говорить нечего. И надо было сделаться так, чтобы в жизни многое переиначилось, прежде чем имя Якушкина поднялось из каких-то многослойных глубин общественно-исторического сознания, где еще, конечно, сохраняется до времени многое из того, «что и не снилось нашим мудрецам».
Истина — это, как известно, такое содержание нашего сознания, в формировании которого участвуют