Я, может быть, не имел бы права писать ему это письмо, если бы Вы были в состоянии сами это сделать, но молчание, которое Вы принуждены хранить, чтобы иметь возможность лучше действовать впоследствии, уполномачивает меня вступить в те права, которые оспаривать у Вас я никогда не имел бы претензии, не только потому, что Вы ее брат, но и потому, что она Вас любит, считает своим другом и что я уверен, что ее интересы Вы блюдете, как свои собственные.
Во всяком случае, это письмо вовсе не подписано, не говорит ничего точно и никого не компрометирует; оно может только заставить его поразмыслить о том, что он делал и что ему делать, а это, по моему мнению, вовсе не мало необходимая вещь.
Я показывал это письмо Вашей сестре, думал успокоить ее в отношении его возвращения и ее безопасности. Она им далеко не вполне довольна; она предвидит от него огласку и опасность. Я показывал также это письмо Фонвизину; он его одобрил. Это не мешает мне, однако, просить Вас хорошенько его рассмотреть и не посылать его иначе как в том случае, если Вы найдете его хорошим и сочтете его пригодным принести пользу…»
Глухие упоминания о том, что «ему не переставали писать» и «не существовало никаких препятствий для его проектов», относятся к родне Наталии Дмитриевны.
Дело выходило серьезным. И тут впервые Наталия Дмитриевна заняла жесткую позицию. В письме к брату по поводу того оборота, который стало принимать дело, она высказывается вполне однозначно: «Я не помню, чтобы я обращалась к твоему решению в выборе одного из двух бойцов… Если бы я могла их успокоить… я бы им сказала: «
В том «романе в письмах», которого мы здесь коснулись по ходу дела, нет почти никаких непосредственно политических — в современном представлении о том, что такое политика, — элементов. Но вместе с тем перед нами развертывается действие «романа» из жизни людей декабристского, несомненно, круга. Это люди какого-то одного склада и образа чувств и представлений о том, что хорошо в жизни человека, а что недостойно, что порядочно, а что бесчестно, короче говоря, это люди какого-то единого для них мировосприятия, что постоянно просвечивает в «романе». Они без видимого затруднения советуются друг с другом по сокровеннейшим, казалось бы, вопросам своего «внутреннего я», своей судьбы, своих интимных переживаний, они — как братья. Чаадаев, Фонвизин, Якушкин, Матвей Муравьев-Апостол, Сергей Трубецкой, Сергей Муравьев-Апостол — все эти имена непрестанно встречаются в письмах, все это «братья по духу», все они понимают друг друга с полуслова, у всех них есть нечто общее в стиле мыслей, чувств и поведения. А ведь речь в письмах, как было видно, идет о делах, непосредственно, повторяю, очень, казалось бы, далеких от собственно политической сферы. Не совсем так. Тут, наверное, вопрос о том, как понимать нравственность. И понимать политику. Тут, очевидно, вопрос о соотношении нравственности с политикой, который в известном смысле оборачивается метафорой вопроса о цели и средствах всякой общественной деятельности.
«…Бытовое поведение декабриста представилось бы современному наблюдателю театральным, рассчитанным на зрителя. При этом следует ясно понимать, что «театральность» поведения ни в коей мере не означает его неискренности или каких-либо негативных характеристик. Это лишь указание на то, что поведение получает некоторый сверхбытовой смысл, становится предметом внимания, причем оцениваются не сами поступки, а символический их смысл… Сознанию декабриста была свойственна резкая поляризация моральных и политических оценок: любой поступок оказывался в поле «хамства», «подлости», «тиранства» или «либеральности», «просвещения», «героизма». Нейтральных или незначимых поступков не было, возможность их существования не подразумевалась… Поэтому прямолинейность, известная наивность, способность попадать в смешные со светской точки зрения положения так же совместима с поведением декабриста, как и резкость, гордость, даже высокомерие. Но оно абсолютно исключает уклончивость, игру оценками, способность «попадать в тон» не только в духе Молчалина, но и в стиле Петра Степановича Верховенского… То, что именно бытовое поведение в целом ряде случаев позволяло молодым либералам отличать «своего» от «гасильника», характерно именно для дворянской культуры, создавшей чрезвычайно сложную и разветвленную систему знаков поведения. Однако в этом же проявились и специфические черты, отличающие декабриста как
Тут, мне кажется, сказано много верного. Но, понятно, при таком ходе умозаключений приходится оперировать весьма усредненными представлениями. Только Пестель, к примеру, выделяется здесь из общей «массы» декабристов, ибо и в условиях следствия он сумел-таки, пусть обращаясь мысленно к потомству, найти себе достойную аудиторию, отвернувшись от своих недостойных противников и гонителей, от своих «недостойных палачей». Конечно, проблема «достойного противника» была весьма существенной для того «кодекса чести», которым в критические минуты определялось поведение людей, скажем так, декабристского круга. Этот вопрос и вообще весьма интересен. Экстремальная ситуация дуэли непременно предполагала некий, как это ни парадоксально, «паритет сторон», дуэль с недостойным противником была невозможна. Но дуэльную ситуацию можно рассматривать и в достаточно широком плане как ситуацию некоего противостояния, противостояния социально-нравственного прежде всего… Дуэль