— Брось нож, — сказал он берберийцу. Риф хотя и с трудом, но мог понимать английские, французские, испанские слова, сейчас же он ничего не понял — республиканец говорил совсем на другом языке. Брось нож, — повторил солдат, глазами показывая на зажатый в руке Али нож и на землю.
Теперь риф понял. Но не показал и виду, что до него дошел смысл его слов. Сам же, будто в нерешительности переступив с ноги на ногу, сделал шаг в сторону республиканца. Теперь им завладела лишь одна мысль: если ему удастся вот так незаметно приблизиться к солдату, хотя бы еще на полтора-два шага, он разделается с ним в два счета. Стремительный прыжок, удар — и все будет кончено. Вот только бы чем-нибудь усыпить его бдительность, на один лишь миг, не больше. Призвать на помощь все, чему учили, что сам приобрел за долгие годы военной жизни: хитрость, лукавство, изворотливость, обман… По лицу солдата видно, что все эти вещи ему незнакомы, — у него простодушное, бесхитростное лицо, добрые глаза, он, наверное, из тех, кто готов поверить всему.
Риф улыбнулся, показав большие белые зубы. И изобразил на своем лице покорность: я, мол, понимаю, что мне ничего не остается, как сдаться в плен. Он даже начал поднимать руки вверх — признак того, что отдает себя на милость победителю, и в то же время совсем неуловимым движением приблизился к солдату-республиканцу еще на полшага. Тот продолжал смотреть на него, хотя и так же настороженно, но без злобы, без ненависти, поверив, наверное, и улыбке рифа, и его поднимающимся вверх рукам.
Риф прыгнул так, как прыгают тигры: спружинил ногами, легко оттолкнулся от земли — и вот уже его огромное тело в воздухе, и рука, в которой он зажал нож, готова поразить доверчивую жертву, обманутую хитростью и лукавством. Он не сразу даже сообразил, откуда этот мощной силы толчок в грудь, отбросивший его назад, и лишь потом, упав на спину и ощутив острую боль под ключицей, риф лихорадочным движением схватился за рану, из которой хлестала кровь. При падении он разжал руку и нож отлетел в сторону, совсем недалеко, к нему можно было дотянуться, но бербериец и не подумал этого делать: с четкостью, поразившей его самого, он понял, что песенка его спета. С каждым мгновением сил оставалось все меньше, боль под ключицей затихала, и он знал, что затихает она только потому, что жизнь уже уходит и вскоре он вообще ничего не будет воспринимать.
Солдат-республиканец наклонился над берберийцем, долго смотрел в потухающие глаза и не то удивленно, не то с чувством вдруг вспыхнувшей обыкновенной человеческой жалости проговорил:
— Кто ж тебя сделал таким… зверем?..
Капрал, наблюдая за бегущими к роще марокканцами, сказал майору Фелиди:
— Вот сейчас нам следует попытаться ударить еще раз. Марокканцы хотя и отошли, но наверняка оставили после себя кучу трупов. Они это умеют. Мы, господин майор, должны воспользоваться удобным случаем.
Майор Фелиди ответил:
— Марокканцы не отошли, а сбежали. И хотя они оставили после себя кучу трупов, я не намерен последовать их примеру и бежать назад, как заяц. Или капрал Рантелли плохо знает майора Леона и его солдат?
— Майор Леон теперь на том свете, — огрызнулся капрал.
— Я в этом не совсем уверен… Прикажите нанести по позициям майора Леона еще один артиллерийский удар. Как можно мощнее. Снарядов не жалеть!
Капрал Рантелли ушел. И через несколько минут артиллерийские батареи открыли сокрушительный огонь. Опять на всем протяжении линии обороны майора Леона вздыбилась земля, опять дым и гарь поплыли над холмами. Снаряды ложились и взрывались так близко друг от друга, что казалось, не остается ни одного дюйма земли, которая бы не была разворочена, перемешана с камнями.
Уже через пять или шесть минут после начала артиллерийской подготовки единственная пушка майора Леона вышла из строя, а сам пушкарь, послав последний снаряд и сказав: «Больсе нецем стлелять… К целту такое дело!», — подобрал карабин убитого солдата и лег рядом с раненным в плечо мексиканцем. Это был красивый молодой парень лет девятнадцати, с глазами по-девичьи мягкими, сейчас затуманенными болью. Мексиканец сказал:
— Плохо, пушкарь. Нас осталось два десятка человек, а их там, как червей в навозе.
— Совсем-совсем плохо дело, — согласился пушкарь. — Помилать плидеца, а помилать совсем- совсем не хоцица. Тебя имя какое есть?
— Гуан.
— Холесо имя. Гуан… Тебе сколько есть года?
— Скоро девятнадцать.
— Девятнадцать. Это оцень-оцень мало, Гуан. Моя будет тлидцать. Сталик моя. А помилать совсем- совсем не хоцица. Ты понимала?
— Понимаю…
Неподалеку, шагах в пятнадцати от пушкаря и мексиканца, разорвался снаряд, попавший в совсем еще свежую воронку, в которую минуту назад прыгнули двое венгров с ручным пулеметом. Теперь там, конечно, ничего не осталось, и пушкарь сказал:
— Они думала там не будет падать сналяда… Совсем-совсем плохо. А командила Леона вся спина осколка посдилала, вон там командила Леона, за пуской… И вот я тебя пликазала, Гуан, возьми поднимай командила Леона и тасси далеко туда. Твоя понимала? Твоя все понимала?
Мексиканец ответил:
— Камарада Леон приказал всем оставаться на местах. А про себя сказал так: «Я от своих солдат никуда и никогда не уходил. Не уйду и теперь».
— Циво ему тут делать? — проговорил пушкарь. — Помилать ему хоцица? Ума совсем мала нада так говолить… И ты…
Снова вблизи разорвался снаряд.
Пушкарь вдруг дернулся всем телом, карабин выпал у него из рук, голова его склонилась к самой земле.
— Ты что? — встревоженно спросил мексиканец. — Ты что, пушкарь?
Он был еще живой, однако мексиканец видел, как лицо его покрывается мертвенной бледностью. Кажется, пушкарь хотел что-то сказать, губы его шевелились, но слов разобрать было нельзя. А потом легкая судорога прошла по всему телу, и все кончилось.
Майор Фелиди далеко швырнул докуренную сигарету и поднял руку:
— За мной!
Снова два его лейтенанта встали по бокам с револьверами в руках, батальон растянулся цепью.
И они пошли.
Все ближе, ближе окопы республиканцев. И тишина. Но не такая, какой бывает она перед грозой. Не было в ней ничего, что могло предвещать бурю, — это Фелиди чувствовал каждой нервной клеткой. Словно тоска и глубокая печаль породили ее, эту тишину, и она дышала глубокой скорбью…
Первые одиночные ячейки, выдолбленные в камнях. Пустые… А рядом трупы республиканцев и марокканцев. Изуродованные, с ножевыми ранами, истерзанные осколками. Трудно поверить, что эти люди недавно были живыми. Много трупов. По одному и целыми группами…
Капрал Рантелли, шедший позади майора и двух лейтенантов, громко сказал:
— Славно мы поработали.
— Заткнись! — грубо оборвал его Фелиди.
— Не понял, — сказал капрал.
— Заткни глотку, говорю! — крикнул майор.
Что-то с ним происходило. Что-то непонятное. Не было чувства удовлетворения. Почему?
Он знал: вечером генерал Гамбара, собрав офицеров, скажет: «Сегодня майор Фелиди отличился — ему, наконец, удалось разгромить батальон француза Леона. Учтите, господа офицеры, этот батальон входил в состав интернациональной бригады…»
Да, вот так скажет генерал Гамбара. И те, кто лишь недавно посмеивались над Фелиди, станут его поздравлять с победой. И с будущей наградой…
А удовлетворения не было. И особой радости тоже. Обходя стороной мертвых, Фелиди думал: