время, картина постепенно начинает вырисовываться, и ни у кого не возникает — сомнения, что в данном случае именно то, что предпринял Хуан Морадо, и есть самый правильный и самый разумный вариант.
Вот и сейчас, вместо того чтобы сразу же броситься в атаку и использовать момент внезапности, командир на глазах у фашистских летчиков резко изменил курс, и даже такой спокойный и всегда рассудительный человек, как Мартинес, не мог про себя не выругаться: «Черт знает что! Вечно этот хитрый дьявол плетет паутину, в которой не разберется и мудрец. Не проще ли было бы внезапно навалиться на них, несколько раз как следует клюнуть, а потом уж запутывать?!»
А Хуан Морадо уводил эскадрилью все дальше. Он был уверен, что фашисты преследовать его не станут: «юнкерсы» шли на задание с полной бомбовой нагрузкой, курс их лежал, видимо, на Валенсию, и не в их правилах было отклоняться от маршрута. И «мессершмитты» тоже, конечно, не оставят без охраны своих подопечных — Хуан Морадо отлично изучил повадки фашистских летчиков и редко ошибался.
«Юнкерсы» и «мессершмитты» давно скрылись в сизой, словно свинцовой, дымке, а Хуан Морадо вроде и думать о них забыл и продолжал вести эскадрилью по новому курсу, набирая предельную высоту, хотя, конечно, знал, что ни у кого из летчиков нет кислородной маски и людям с каждой минутой становится все труднее и труднее дышать.
Сам он тоже уже начинал ощущать признаки кислородного голодания, но и не мыслил отступить от принятого решения. Не обладая завидным здоровьем, мексиканец обладал незаурядной силой воли, и сломить его дух могла лишь только смерть. В полку о нем так и говорили: «Легче согнуть стальной прут, чем волю Хуана!»
Денисио, пожалуй, раньше других понял замысел мексиканца: они теперь летели, по меньшей мере, на полторы тысячи метров выше «юнкерсов» и «мессершмиттов», и хотя запас высоты всегда считался немалым преимуществом, главное же в маневре командира эскадрильи заключалось в другом — эскадрилья сейчас оказалась как бы в тылу фашистских летчиков и летела со стороны солнца, и, таким образом, первый удар, который она нанесет, будет поистине ошеломляющим, так как вряд ли фашисты обнаружат ее до нанесения этого удара.
Через минуту-другую, после того как Хуан Морадо снова изменил курс и, не теряя высоты, повел эскадрилью вслед за ушедшими «юнкерсами» и «мессершмиттами», поняли его замысел и другие летчики. Теперь все казалось простым и логичным. Мартинес восторженно покрутил головой и вслух сказал: «Ну мудрец! Ему бы не эскадрильей командовать, а воздушной армией!»
Удивительные чувства испытывали летчики сейчас, когда до предстоящего боя оставалось совсем немного. Удивительные и совершенно разные. Каждый из них подсознательно понимал: бой с такой армадой противника не может быть легким, и до конца быть уверенным, что для тебя он не будет последним — это значит обманывать себя. Ты считаешься неплохим летчиком, за твоими плечами десятки, если не сотни, боевых вылетов, на твоем счету не одна и не две срубленные машины, ты достаточно закален в неравных боях, но…
Во-первых, наивно предполагать, будто там, в машинах, — на которые ты сейчас ринешься с бешеной скоростью и с бешеной ненавистью, сидят летчики, не обладающие таким же опытом, как ты, не умеющие до конца постоять за себя.
Во-вторых, драться даже с самым опытным и хитрым противником на равных — это одно, но когда вот так… У «юнкерсов»— пулеметы и пушки, «мессершмитты» вооружены получше, чем твоя «моска», — и все это будет направлено против тебя, весь огонь в какую-то минуту может обрушиться лишь на твою плохо защищенную кабину. И если ты хоть на короткое мгновение зазеваешься, если ты допустишь даже самую незначительную ошибку, на землю ты больше не вернешься.
…Мартинес, идя в бой, до самого начала атаки пел. Не просто мурлыкал или напевал вполголоса, а по-настоящему, с выражением, точно выступал на сцене. И всегда одну и ту же песню:
С неослабевающим вниманием оглядывая небо, Мартинес в то же время зрительно представлял себе близкую его сердцу картину: это он сам, продравшись сквозь тайгу, вышел к Байкалу, сел в лодку, поднял дырявый парус и — пошел… Посвистывает ветер, впереди далекий — в тумане — берег, и там его ждут…
Ни о чем другом сейчас он не думал. Не хотел думать. И никаких схем в голове не держал, сознавая, что каждый бой, как шахматная партия, не может в точности повторяться. Что-то он будет навязывать противнику, что-то противник навяжет ему… Вот когда начнется, тогда все и прояснится. А сейчас он лучше станет петь…
Если противник долго не появлялся, Мартинес, допев песню до конца, начинал сначала. И так до тех пор, пока не вступал в бой. «Ну вот, — говорил он себе, — а теперь мы споем другую песню…»
И сразу преображался. В кабине теперь сидел Мартинес-боец: почти такой же хитрый, как Хуан Морадо, проницательный и мудрый, как его дед-сибиряк, злой, только сейчас спокойный и рассудительный. Поймав в прицел машину фашиста, будь то «юнкерс», «мессершмитт» или «фиат», он, прежде чем нажать на гашетку, говорил: «Я тебе, сволочь, сейчас влеплю! Я тебя, поганая твоя рожа, отучу от волчьих привычек!»
И ему казалось, что в эту минуту он видит поганую рожу Родьки…
Артур Кервуд, если бы у него спросить, о чем он думает, когда противник еще не появился, ответил бы, наверное, так: «А дьявол его знает! Не думаю ни о чем. А самое главное, стараюсь не думать о том, что меня могут срубить. Об этом ни один летчик не должен думать. Иначе, я уверен, его обязательно срубят. Если он начнет вбивать себе в свою дурную башку, что вот сейчас по его машине влупят из пушки и пулемета и машина пойдет штопором в землю, — он уже наполовину труп… Думай о чем угодно, только не об этом…»
Сам он действительно не смог бы даже приблизительно воспроизвести ход своих мыслей. Они не отличались ни последовательностью, ни логикой — сплошной сумбур, все обо всем и ничего о чем-то определенном… «Зачем русские парни скрывают, что они русские? Мне, например, сто миллионов раз наплевать на разные комитеты по невмешательству и тех, кто тянет там волынку. Там же, кроме русского Майского, все до одного кретины — это как пить дать! Где у них штаб-квартира? Пару бы туда фугасок… А этот баск Эскуэро, которого привез Денисио, настоящий парень, только глаза у него бешеные. Не от хорошей, наверное, жизни… Глаза, конечно, у всех людей разные, а вот почему это так — никто толком не знает. Разрази меня гром, эта испанка в Мадриде глянула так, что с ног до головы мороз продрал по коже… Что это я тогда ей ляпнул? „Сеньора, Я очень влюбился здорово в вас, и дрожу я, лист оливы как, посмотря на вас, чтоб черти меня два жарили дня, если неправду говорю…“ Мощная речь, ничего не скажешь. А она… Дьявол бы побрал этих испанок, покрутила у моего виска пальчиком, — не все, мол, дома! — и пошла дальше. Говорят, в Испании у них насчет легкой любви номер не проходит, попы запугали вечным огнем и смолой так, что любая сеньора или сеньорита двести раз подумает, прежде чем решиться… Тут не так, как во Франции, у Арно Шарвена…»
Арно Шарвен любил смотреть на небо. Оно словно обнимало его, он мог поклясться, что чувствует его запах, как чувствуют особенный и неповторимый запах женских волос. Когда небо было синим — ни