— Я часто вижу тебя в этом святом храме горячо молящейся перед распятием Иисуса Христа, — проговорил священник. — Скажи мне, женщина, что угнетает твою душу, в чем ты грешна перед богом и людьми. И я в молитве своей попрошу господа нашего простить тебя и ниспослать покой твоему сердцу.
Эстрелья ответила:
— Ни в чем я не грешна ни перед богом, ни перед людьми. Разве любить человека — это порок?
— Ты любишь мужа своего? — спросил священник. — Церковь освящала твой брак?
— Я сама его освятила, — сказала Эстрелья. — Его освятила моя любовь.
— Дочь моя… — Голос священника стал строг, хотя он продолжал говорить все так же тихо. — Дочь моя, господь завещал нам великую любовь к человеку, но… Чиста ли твоя любовь, не осквернила ли ты свою душу незаконной близостью с человеком, о котором говоришь? Говори правду, ибо исповедь перед слугой господним очищает душу от скверны и ограждает ее от козней дьявола.
Эстрелья долго молчала. Знала она, что если солжет, то переступит черту, отделяющую ее веру от безверия. А она не могла переступить эту черту, потому что боялась гнева свыше. Не за себя боялась — за Денисио.
Наконец Эстрелья спросила:
— Скажите, святой отец, разве душа и тело человека подчиняются не одному и тому же закону, закону любви? Может ли тело любить, если душа этому противится? И может ли душа тянуться к любви, если тело отвергает такую любовь?
— Душа бессмертна, а тело превращается в прах, — после длительной паузы ответил священник. — Дух человека должен быть сильнее плотских влечений…
— А если это влечение самого духа? — Эстрелья улыбнулась и посмотрела в глаза служителю церкви. — В чем же тогда грех мой перед богом?
— Ты еще неразумное дитя, дочь моя. (Эстрелье показалось, будто на губах священника тоже мелькнула улыбка.) Одумайся, пока порок твой не разъел твою веру.
— Нет, святой отец, — твердо сказала Эстрелья. — Свою любовь я не считаю пороком. Мне послала ее судьба, и я тысячу раз буду молиться за то, чтобы эта же судьба никогда не отняла ее у меня…
Эстрелья благословляла свою судьбу не только за то, что ей довелось на своей дороге встретить Денисио. После Севильи, после кошмаров, которые скорее были похожи на страшный сон, чем на реальность, Эстрелья уже не надеялась обрести хотя бы каплю покоя сердца, словно бы взорванного человеческой дикостью. Умерло оно, ее сердце, навечно окаменело, в нем не осталось ни крохи доброты, нежности; даже печаль — это вечное чувство, неотделимое от любви, — стала не печалью, а злобой, убивающей все ростки любви. Все, все застыло в Эстрелье, покрылось коркой ненависти, и она с горькой тоской думала о себе: «Кто же я теперь? Почему не ощущаю в себе никаких чувств, присущих женщине? Неужели ничего во мне не пробудится, неужели мне не суждено изведать радости любви, простого маленького счастья, без которого жизнь не может быть полной?»
Она понимала: пока идет война — место ее здесь, со всеми, кто отдает себя борьбе… Но война не может длиться вечно, а что будет потом?
«Ничего не будет, — с глубокой скорбью отвечала она себе. — Лично для меня ничего не будет. Я, наверное, смогу смеяться, петь, щелкать кастаньетами, с завистью смотреть на играющих чужих детей, работать там, где буду нужна, но никогда не испытаю настоящего счастья, потому что все женское во мне мертво…»
И вот — Денисио… Эстрелья даже не заметила, как все в ней вдруг проснулось. Было такое ощущение, будто вихрь вдруг закрутил ее и понес, и понес в такие сказочные дали, о которых она и не мечтала. Могла ли она подумать, что оледеневшее ее сердце оттает с такой быстротой? Что не просто пойдет навстречу своему сумасшедшему чувству, а рванется к нему, презрев все догмы, удерживающие девушку-католичку от грехопадения. Да и какое это грехопадение?
Вспоминая слова священника: «Не осквернила ли ты свою душу незаконной близостью с человеком, о котором говоришь?», Эстрелья думала: «Наверное, мимо него прошли все чувства, он никогда не испытывал того, что испытываю я… Нет, святой отец, я очистила свою душу, я содрала с нее всю накипь, мешавшую мне дышать!..»
Она не стыдилась своей близости с Денисио и каждый раз отдавалась ей вся, ничего не оставляя на потом. Счастливая, измученная его ласками, Эстрелья иногда тут же начинала плакать. Денисио спрашивал:
— Ты о чем? Она отвечала:
— Разве плачут только от горя? Я плачу от счастья!.. Тебе этого не понять…
Денисио был сдержаннее ее, внешне он не выказывал таких горячих чувств, какие прорывались у Эстрельи, но она не тревожилась. Знала, что любит. Только порой, смеясь, говорила:
— Подожди, придет время — и я расшевелю тебя. Зажгу таким огнем, в котором когда-нибудь мы оба сгорим…
А оставшись одна, Эстрелья, еще ощущая запах его кожи, волос, прикосновения к своей груди его беспокойных рук, видя перед собой затуманенные страстью глаза, думала: «Если я потеряю его — уйду из жизни…» И это были не просто слова, это была клятва перед своей любовью…
Эстрелья давно не видела таких синих ночей.
За день небо словно выпивало всю синеву моря, а когда солнце уходило за далекий горизонт и земля окутывалась негустыми сумерками, по склонам гор и равнинам растекался вначале прозрачно-голубой, а затем как бы уплотняющийся с каждой минутой и темнеющий свет, и вскоре от края до края, куда ни кинешь взгляд, все вокруг тонуло в необыкновенной этой синеве, теперь струящейся сверху, точно посылали ее сюда далекие неведомые миры. Очертания гор, изгибы холмов, старые — оливы и апельсиновые деревья, неподвижные крылья деревянных мельниц, издалека похожих на раскинувших в сторону руки людей, не размывались и не затушевывались расстоянием, а, наоборот, еще четче и рельефнее выделялись на синем фоне, и казалось, будто перед глазами предстает необыкновенных размеров картина с ясными, твердой рукой очерченными линиями.
Небо было непостижимо высоким, и хотя с гор тянуло прохладой, в нем ощущалась теплота, исходящая от тысяч костерков, зажженных звездами. Костерки эти горели неровно, но ни на мгновение не гасли, а лишь на короткое время ослабевали их язычки пламени, чтобы тут же вновь разгореться.
Эстрелья вдруг подумала, что не только небо и воздух, не и тишина имеет свой цвет. Перед грозой она бывает пепельной, перед боем чернеет, а сейчас она тоже синяя. В ней сейчас растворился покой, она похожа на уснувшее море: тихо качаются мечты и думы, убаюканное синей тишиной сердце предается отдыху от тревог, бесшумно плещутся надежды…
А с гор продолжало тянуть прохладой, и Эстрелья все ближе придвигалась к камню-валуну, не успевшему еще отдать тепло, которое он вобрал от солнца. Камень-валун, каким-то чудом оказавшийся неподалеку от стоянки самолетов, уже несколько ночей служил Эстрелье надежным укрытием от сползающего с гор предрассветного холода и посторонних глаз: вокруг него росла высокая трава, Эстрелья, осторожно приподняв голову, могла обозревать свой «объект» — несколько машин полка Риоса Амайи, оставаясь в то же время никем не видимой.
К своим ночным бдениям она относилась так, словно лично от нее зависела безопасность всего полка. Она, конечно, знала, что вокруг аэродрома установлены посты — и скрытые и не скрытые, что постороннему человеку прокрасться к самолетам почти невозможно, но свой пост Эстрелья не оставляла ни на минуту. Она ведь знала и другое: нет-нет да и упадет на землю не успевший набрать высоту истребитель или бомбардировщик республиканской авиации, и если не взорвется он при ударе о землю, не сгорит вместе с летчиком на глазах у всех, инженеры и техники вдруг обнаруживают или подпиленные тросы управления, или неисправность в карбюраторе, или еще какую-нибудь подстроенную пакость. Так было несколько дней назад в соседнем истребительном полку: по тревоге взлетела пятерка «курносых», сделала, набирая высоту, круг над аэродромом, и только-только легли машины на курс, как «чайка», с командиром эскадрильи на борту, неожиданно вошла в пикирование. Почти в отвесное. Может быть, командир эскадрильи до последнего старался спасти машину, может быть, что-то там с ним случилось, но, так или иначе, сам спастись он не мог. И среди обломков истребителя обнаружили подпиленный трос руля высоты…
Кто мог это сделать? Как врагу удалось пробраться к самолету и сделать свое черное дело? Где его