медлительными фразами. Иногда Татьяна ловила на себе какие-то досадующие, нетерпеливые взоры больных, но не могла понять, чего от нее хотят.
Около одиннадцати часов в палату белой легкой бабочкой влетела Зоя.
— Ну как у вас, Татьяночка? Нравится? — щебетала она. — Хорошая палата. Только здесь с этими ребятами ухо надо востро держать. Им палец в рот не клади.
Татьяна удивленно вскинула на нее глаза. Как можно так говорить о раненых солдатах? Но Зоя щебетала без умолку, а раненые, глядя на нее, улыбались, понимающе кивали головой. Внезапно Зоя схватила Татьяну за руку и, обратившись к больным, сказала:
— Вы, ребята, побудьте-ка минуточку без сестрицы. Сиделку я пришлю, а в случае чего — мы на коридоре или в седьмой.
— Не сумлевайтесь, барышня. Мы как-нибудь. Идите с богом, — раздалось несколько голосов сразу, и Татьяне показалось, что раненые довольны ее уходом.
Но Зоя не дала ей задуматься над этим вопросом. Она с веселой энергией влекла ее куда-то в конец коридора, где широкое окно во всю стену глядело на пыльную и пустую улицу.
— Пойдем ко мне, у меня интереснее. Какие оригинальные ранения есть. У одного живот пробит семью пулями. Прямо пояс из ран. Пулеметом прохватило. И, представьте себе, будет жить. А у одного… — Она вдруг растерянно посмотрела на Татьяну и, виновато хихикнув, прибавила: — Ну, словом, ему нельзя будет жениться, и он очень убивается. Здесь же и Алексей Викторович. Знаете, такой красивый, с повязкой на голове. Он, бедняжка, очень страдал. Но сейчас он уже почти здоров. Он веселый, душка и галантный кавалер. Вообще это самая интересная палата. Офицерская. Здесь все очень вежливы. Тебя тоже со временем, вероятно, переведут к нам, — перешла она внезапно на ты. — Знаешь, с солдатами, хотя они, конечно, герои, все-таки трудно. Знаешь, они невоспитанны… А вот, обрати внимание, у двери налево лежит молодой подпоручик. Он из студентов. Знаешь, он бедняжка, умрет скоро. Это все знают. А он сам не знает. Но мучается он ужасно. У него пулей разбита коленная чашка, и нога у него привязана к кровати крепко-крепко. Чтобы он не двигался. Если он только чуть-чуть шевельнется — у него начинаются адские боли. А лежать недвижно он не может, у него и так уже пролежни, от него иногда пахнет. И заснуть он не может от боли. Во сне повернется — вот и готово, опять не спит. Стонет все время, стонет и курит, стонет и курит… Ну, пойдем, ты не смущайся, они просили тебя позвать.
Зоя втолкнула Татьяну в палату. Татьяна смотрела только на Зоину белоснежную косынку, словно все ее внимание привлекало крошечное черное пятнышко на белоснежном накрахмаленном батисте, но она почувствовала, что все взоры сейчас обращены на нее. Быстрым взглядом она обежала комнату, обходя людей, как пустые места. Здесь на стенах висело несколько картин и лубочные портреты царя и царицы. Из-за рамок выпадали увядающие ветви вишен и акаций. Посредине, между двух рядов кроватей, был брошен серый, как войлок, суровый половик. У изголовья стояли ореховые столики, и на стенах над кроватями висели коврики разных цветов. К ним были приколоты присланные из дому фотографии, открытки с видами. На некоторых столиках стояли в белых кувшинах цветы и горками поднимались коробки конфет и папирос.
Лица больных постепенно выплывали перед Татьяной, и она узнавала в них соседей за столом. На двух или трех кроватях лежали закрытые до подбородка белыми пикейными одеялами тяжелораненые офицеры. Восковые руки поверх одеяла лежали недвижные, как у покойников. Бескровные лица, впалые глаза свидетельствовали о слабеющей связи с жизнью, об угасании сердца, о медленном, замирающем темпе крови.
На кровати у двери лежал офицер с простреленным коленом. На его столике громоздилась гора окурков. Мундштуки папирос были изгрызены до самого табака.
Татьяна подумала, что, раз ему разрешают курить в палате, дело его действительно плохо. Рукой он расчесывал открытую волосатую грудь и, закинув назад голову, изредка стонал, сжав зубы. Стон, то злой, досадующий, то жалобный, действовал на нервы, как скрип пробкой по стеклу.
Зоя подошла к раненому, платком, лежащим на столе, утерла ему губы, зажгла свежую папиросу и проворно порхающими пальцами поправила сбившиеся на лоб прямые некрасивые волосы.
Раненый продолжал стонать, глядя в стену, словно все это его не касалось.
К Татьяне подошел Алексей Викторович. Он был теперь в больничном халате, в белых чулках и мягких растоптанных туфлях.
— Непрезентабельно, Татьяна Николаевна! Но что делать. Вечером мы превращаемся в людей. Но до сумерек соблюдаем декорум и носим форму раненых героев. Очень приятно, что вы зашли, — продолжал он уже тише, — заходите почаще.
— Я, собственно, не знаю, зачем я пришла сюда, меня подхватила Зоя, она ведь как вихрь. Собственно, мне следовало бы не уходить из своей палаты. Может быть, там кто-нибудь нуждается в моей помощи.
— Вы в которой?
— В четвертой.
— Так вы у выздоравливающих, ну, там скорее нуждаются в вашем отсутствии. — Он весело рассмеялся.
— Я не понимаю вас. Я не могу им мешать. Напротив, я могу им быть полезной каждую минуту.
— О, наивность! Вы меня простите. Знаете что? Идя к палате, если у дверей никто не сторожит, подойдите тихо-тихо и загляните в окно.
— Я вас не понимаю. — Это вышло у Татьяны суше, чем она сама того хотела. — К чему мне подсматривать за больными? Я все могу видеть — на то я сестра.
Она повернулась к Зое, но та в это время поправляла подушки на постели тяжелораненого. У нее все это выходило гладко и ловко. Ее сочувствие больным казалось естественным, без всякой фальши. Она говорила с больными мало и только, проходя мимо кровати, то поправляла подушки, то одергивала одеяло, то деловито клала руку на лоб больному, то приводила в порядок столики.
Глядя на ее быстрые, ловкие действия, Татьяна проникалась к ней беззлобной завистью. Сама она за весь день ни на секунду не избавилась от чувства неловкости, а иногда и собственной ненужности. Теперь то же смущение толкнуло ее к стонавшему поручику, за которым она неотступно следила. Она подошла к его постели на цыпочках, и с каждым шагом, приближавшим ее к больному, нарастали в ней откуда-то изнутри, из гулко бьющегося сердца, нежность и тревога. Она внезапно забыла об Алексее Викторовиче, о других раненых и, вся проникнутая чувством внезапно осознанного долга и сострадания, наклонилась над кроватью. Желтое ввалившееся лицо поручика показало ей оскал крупных, крепко сжатых зубов с желтизной. Глаза были закачены глубоко назад, и ресницы трепетали часто, как крылья маленького серого шелкопряда.
Татьяна наклонилась еще ниже, но больной не шелохнулся и только продолжал стонать.
— Таня, Таня, не надо! — раздался позади Татьяны напряженный шепот Зои. Но Татьяна еще ниже склонилась над раненым. Руками она подбирала разбросанные по одеялу окурки и в это время думала, что делает не то, что нужно, не то, что она должна сделать, а должна сделать что-то большое и настоящее. И ей показалось в этот момент, что лучше всего — это стать здесь на колени у постели этого человека и поцеловать его худые желтые руки.
«Пусть видят все, пусть почувствует он, что страдание его замечено, что оно вызывает у других глубокое чувство и ответную боль, что оно…»
В это время глаза раненого открылись. Он нервно схватил рукой папиросу.
— Вам что? — прохрипел он внезапное лицо Татьяне. Глаза его зажглись волчьей злобой. — Флиртовать — так вон с тем продолжайте… — И он отпустил грубое, бранное слово, которого Татьяна не поняла. — Черт вас сюда носит! — продолжал злобно, с пеной у рта, раненый.
Это было понятно. Эти слова ударили Татьяну, как если бы в лицо ей швырнули липкий сгусток теплой запекшейся крови. Сердце перестало биться. На глаза сами собой вышли слезы. Не сдержав их, Татьяна громко разрыдалась и выбежала из палаты.
Но на пороге она услыхала злой шепот другого раненого, настолько громкий, что его нельзя было не услышать:
— Черт, порядки дурацкие! Положат с полудохлой падалью в одной палате — и терпи…
Шепот, по-видимому, принадлежал Алексею Викторовичу…