Олежка Кравчук. Микола потом мне говорил, что никогда он еще не испытывал такого бешенства, как в этот раз, а я… Я тоже вроде потерял рассудок. Даже если бы на нас навалилась не четверка, а в пять раз больше немецких истребителей, все равно я не уклонился бы от драки с ними..
И вот что удивительно, дорогая Полинка. Несмотря на то, что я сейчас ненавидел фашистов особой ненавистью, ненавидел до дрожи в теле, все это не мешало мне вести бой с какой-то отчетливой ясностью в своих действиях, я как-то обостренно чувствовал свою машину, каждое ее движение, и мне казалось, что и она сейчас, как никогда, понимала меня, словно разделяя все мои чувства.
Четверка немцев разбилась на две пары — так им, конечно, удобнее было атаковать нас: одна пара атакует меня, другая — Миколу. Мы с Миколой сразу же разгадали их замысел. Микола даже сказал: „Это нам на, руку, Федя. Только держись поближе.“
Я и хотел удержаться поближе к нему, но это не удалось. Когда Микола стал атаковать ведущего одной, из пар и крикнул мне: „Прикрой, Федя!“, в это время я увидал, как один из „мессеров“ пикирует на меня сверху, а другой заходит в хвост. Мне пришлось заложить свою машину в глубокий вираж, иначе они срубили бы меня в два счета. Вот тут я и потерял Миколу. Ненадолго, правда, но потерял. Но этот мой глубокий вираж здорово мне помог: немец, который заходил мне в хвост, на секунду-другую замешкался и теперь уж не он, а я был у него на хвосте. И я нажал на гашетку. Дал по нему длинную очередь, он хотел сманеврировать, но опоздал, гад. Его „мессер“ завалился на одно крыло, потом на другое, я уже понял, что он готов, но удержаться, чтобы еще и еще раз не выпустить по нему трассу, не мог. И сделал это. Когда я в последний раз нажал на гашетку, „мессер“ вспыхнул и пошел кремле. Кажется, у меня тогда мелькнула мысль: „Это тебе за комсомолку Нину, сволочь!“
Тут я снова увидал Миколу. За ним гнался „мессер“ из второй пары, и я подумал, что если не успею отрезать этому „мессеру“ путь, Миколе несдобровать. Я бросил свой „ишачок“ наперерез, дал полный газ и оказался чуть ли не перед самым носом „мессера“. Конечно, он открыл по мне огонь, изрядно изрешетил левый борт моей машины, но немцу это стоило очень дорого: Микола вдруг пошел на петлю и когда вышел из нее, врезал в брюхо „мессера“ на всю катушку. „Мессер“ клюнул носом, свалился в штопор и исчез в наплывшем темном облаке…
Я не стану, Полинка, описывать, как продолжался этот бой, скажу только, что фрицы еще несколько минут дрались отчаянно, но ни нам, ни им больше ничего не удалось сделать. А когда мы приземлились на своем аэродроме и зарулили машины на временные стоянки, и я, и Микола еще долго нее могли выбраться из кабин: все наши силы остались там, где мы дрались, их не осталось даже для того, чтобы снять шлемы и открыть фонари. Я даже закрыл глаза и погрузился в какую-то странную полудрему, и опять передо мной замельтешили картины боя, белоголовый малец Олежка Кравчук, падающий на землю сбитый мной „мессер“, потом — снова Олежка.
А на другой день перед строем летчиков командир эскадрильи Булатов объявил:
— За мужество и отвагу, проявленные в боях с немецко-фашистскими захватчиками, лейтенант Николай Череда представлен к правительственной награде — ордену Красного Знамени, лейтенант Федор Ивлев — к ордену Красной Звезды. Командующим нашей воздушной армией представления к наградам утверждены.
После этого прошло еще два дня. И мы опять должны перебазироваться на новый аэродром: немцы снова начали наступление по всему нашему фронту и быстро продвигаются вперед. Перед тем, как улетать, я упросил шофера-бензозаправщика взять с собой Олежку Кравчука. „Потом, — сказал я шоферу, — мы подумаем, как с ним быть дальше.“
На этом я заканчиваю свое письмо, милая Полинка, крепко тебя обнимаю и целую. Твой Федор».
Глава третья
У Полинки была добрая отзывчивая душа и, наверное, в другое время она поплакала бы и искренне погоревала бы, прочитав в письме Федора о незнакомой ей комсомолке Нине и ее брате Олежке, но весть о том, что ее Федор награжден орденом («раз представлен к награде, — думала она, — значит получит ее обязательно»), как-то помимо ее воли затмила все остальное, затмила на время, потом она еще не однажды вспомнит и погорюет, и проникнется к фашистам еще большей ненавистью, сейчас же душа ее пела и ликовала. Полинке казалось, что если она сию же минуту не поделится радостью со своими друзьями, то ее просто разорвут не вмещающиеся в ней чувства.
Несколько раз перечитав письмо от первой до последней строчки, Полинка снова вложила листки в конверт и выбежала из дому. Остановившись у калитки, она в легкой растерянности подумала: «К кому сейчас пойти? Кто искренне разделит ее сумасшедшую радость?» Конечно, в первую очередь ей хотелось поделиться этой радостью с капитаном Шульгой, но все летчики были в этот час на, аэродроме, и вернутся они оттуда лишь поздно вечером. Бежать на аэродром? Глупо, ее могут не понять, да еще и посмеются над нею.
Разве, скажут, один твой Федор удостоен наград? На то, скажут, и война, чтобы люди совершали подвига, и за это их награждают.
И в это время пришла ее хозяйка Марфа Ивановна. Полинка бросилась к ней, усадила рядом с собой на скамейке у дома. Стоило Марфе Ивановне взглянуть в ее лицо, как она сразу все поняла.
— Весточка от Феди? Царь небесный, да ты вся вроде как светишься, будто солнышко господне внутри тебя перекатыватца… Ну, так што ж он пишет-то? Живой — здоровый?
— Ой, тетя Марфа! — воскликнула Полинка. — Орденом его наградили! Понимаете? Орденом! За мужество и отвагу!
Марфа Ивановна улыбнулась не только глазами, но и всеми своими морщинками. И сразу вроде как помолодела, будто и не чужой ей был Федор Ивлев, а сын родной, о котором она молилась, прося у небес всех ему благ.
— Так оно ж и должно быть, — сказала она, обнимая Полинку за плечи. — Он же, Федор твой, честной человек, а какой же честной человек худо станет биться с ворогами! Таки люди смертушку скорей примут на поле военном, чем руки перед ворогом вверх подымут… — Она на минуту умолкла, глаза ее затуманились слезами. — Я вот о чем щас подумала, дочка. Будь на воле мой Федор, да будь он щас на войне, он тоже скорей бы голову сложил за Россию-матушку, чем побег бы от германцев.
Эх, чего уж теперь думать-гадать об этом. Вот разумею же я, страшная идет война, и много народу поляжет в ней, а Бога молю об одном: освободили бы Федора, пошел он бы на войну и замолил бы там боями свой грех перед людьми…
— Оно так, наверно, и будет, тетя Марфа, — успокоила ее Полинка. — Не злостный же враг народа ваты муж, пересмотрят там его дело и отпустят, чтоб на фронт пошел он. Каждый ведь человек там нужен, каждый воин свой вклад должен внести.
— Дай-то Бог, дочка, дай-то Бог. Я и сама слыхала, бают люди, что многих освобождают из заключенья и отправляют на войну. Вот так-то… А теперь ты посиди маленько, а я обед сготовлю.
Марфа Ивановна ушла, а Полинка вдруг решила: «Пойду к Веронике Трошиной, поделюсь с ней радостью…»
Нельзя сказать, чтобы Полинка и Вероника были такими уж близкими подругами — не тянуло их почему-то друг к другу, не испытывали они раньше особенного желания к постоянному общению, хотя никогда не пробегала между ними черная кошка и ничего такого, чтобы они чувствовали антипатию одна к другой, не было и в помине. Они и не сторонились друг друга, при встречах делились немудреными новостями о своем житье-бытье, но что-то (что — они и сами не знали) их все-таки разделяло, не давало близко сойтись, и когда Полинка говорила об этом Федору, он пожимал плечами:
— А ты не переживай. У каждого человека может быть много хороших товарищей, много хороших приятелей, а истинный друг или истинная подруга — это совсем другое. Друг — это когда ты тоскуешь без него, когда его печаль — твоя печаль, его радость — твоя радость, и если он вдруг уходит из жизни, ты теряешь часть своей души.
— Часть своей души? — Полинка смотрела на Федора с нескрываемым удивлением. — А она есть у