слышишь? Или поджилки трясутся уже, подняться не можешь?
Медленно, опираясь руками о землю, Витька начал подниматься. Ленька ждал, дрожа от гнева, чуть не плача от жалости.
Выпрямившись, Витька сказал:
— Бей, немецкий холуй.
Ленька размахнулся, ударил его в грудь. И Витька опять упал. Даже не взглянув на него, Ленька пошел прочь с кручи. Задыхаясь от бессильной ярости, Витька кричал вслед:
— Ты еще попомнишь, немецкий холуй! Попомнишь... Придет время... Империлист паразитный...
Ленька продолжал идти все дальше и дальше. Витька получил по заслугам, совесть, кажется, не мучает Леньку... Не мучает? А чего ж тогда нет никакой радости от того, что он так ловко разделался с прежним своим дружком? Почему ж не чувствует себя Ленька легко, как бывало прежде, когда ему удавалось выходить победителем из драк? Наоборот, навалилась на Леньку какая-то тяжесть, давит, так давит, что и дышать трудно.
Все медленнее и медленнее идет мальчишка. Идет, будто слепой: спотыкается, ничего впереди себя не видит. Потом подходит к валуну, отшлифованному дождями и морскими ветрами, садится на него и прячет лицо в ладони. Тяжело на душе у мальчишки. «Немецкие холуи вы, вот вы кто...» И мальчишка начинает плакать. Неслышно так, словно плачет не он, а кто-то другой, рядом. Только трясутся Ленькины плечи и сквозь грязные пальцы просачиваются слезы.
Проходит много времени. Может, полчаса, может, час. С моря ползут и ползут мокрые сумерки, тяжелые, как слезы. Скрывается срезанный купол маяка, потом и весь маяк. Сумерки подползают к валуну, будто старым просмоленным парусом прикрывают мальчишку, укутывают его, но ему не становится от этого теплее. Впервые в жизни он почувствовал одиночество. Он не может рассказать, что это за штука такая — одиночество, он просто чувствует его и душой своей и своим телом.
— Ленька...
Мальчишка отнял от лица руки.
— Лень, ты чего?.. Слышишь, Лень? Я вот рубашку твою, принес...
Витька примостился рядом, плечо у него теплое, почти горячее.
Ленька молчал.
— Не надо, Лень, — сказал Витька. — Может, люди просто болтают. Злые стали люди, Ленька. И я злой стал. От всего злой. От немцев, от голода... И еще от того, что Петра теперь почти каждый день припадки бьют. Жалко мне Петра, понимаешь? Таких брательников на всем свете больше не найдешь...
Ленька хотел сказать: «А мой Иван?» Но промолчал. «Другой раз скажу», — подумал он.
После той страшной штормовой ночи в море, когда Фриц Люмке молил бога о своем спасении, прошло немало времени, но ефрейтора не покидала мысль: любыми путями добиться перевода на берег, чтобы навсегда покончить и с морем, и с судном. Каждый раз, когда Люмке ступал на палубу шхуны, он взглядом, полным страха, окидывал горизонт и, если видел там тучи, спрашивал у шкипера или у Глыбы:
— Бурь?
Иван никогда не пропускал случая поиздеваться над Фрицем. Он долго смотрел на небо, переводил взгляд на море и коротко отвечал:
— Бурь. Как пить дать.
Люмке бледнел; заискивающе, будто просил Ивана сжалиться над ним, продолжал спрашивать:
— Бурь маленький? Качать немножко?
Глыба сокрушенно разводил руками:
— Может, восемь, может, девять баллов. Шторм, господин немец...
Если прогноз Ивана оправдывался и шхуна попадала в шторм, Люмке, зеленый, как морские водоросли, сутками лежал в кубрике и снова клялся страшными клятвами сразу же, сойдя на берег, просить Штиммера избавить его от дальнейших пыток. «В пехоту, на передовую, куда угодно, только не в море, — думал Люмке, со страхом прислушиваясь к бешеному вою ветра и скрипу мачт. — Там земля под ногами, от пуль можно спрятаться в окопах, в любой яме, а здесь... Мой бог, спаси меня на этот раз, и я...»
Кончался рейс, Люмке, чуть живой, добирался к себе на квартиру, день и ночь лежал без движения, потом шел к Штиммеру. «К черту все!» — мысленно повторял злополучный моряк. — «К черту рыбу, к черту Штиммера, к черту весь этот бизнес. В море больше ни шагу!»
Штиммер словно умел читать чужие мысли. Он здоровался с Люмке за руку, всматриваясь в его осунувшееся лицо, и предлагал:
— Садись, Фриц. Рюмку коньяку?
Люмке отрицательно качал головой:
— Потом. Сейчас я хочу поговорить...
— Нет, поговорим потом. — Штиммер наливал две рюмки, поднимал свою и не то просил, не то приказывал:
— Выпьем, Фриц, в память об Отто Мюллере и его славном батальоне...
— Отто Мюллер? Разве с майором что-нибудь случилось?
Штиммер рассказывал. Батальон Мюллера был отведен на отдых в рощицу. (Вот смотри на карту, Фриц, видишь зеленый прямоугольник? Это и есть то место.). Солдаты и офицеры настолько измотались на передовой, что сразу же, как пришли в рощу, завалились спать. А через час налетели русские штурмовики, «Шварцен тод». Сколько их было? Может быть, сотня, может быть, две. Они заходили эскадрильями, поливали землю из пулеметов и пушек, швыряли бомбы и реактивные снаряды и уходили, уступая место другим...
От батальона Мюллера осталось три десятка солдат, и всех их надо отправлять в психолечебницу. Люди обезумели, перестали быть похожими на людей. (Кстати, давай уж выпьем за упокой души и Ганса Батлера. Помнишь этого славного ефрейтора из роты обер-лейтенанта Тишке? Ни ефрейтора, ни его отделения нет теперь и в помине. Попали под обстрел «Катюш»...)
Люмке пил коньяк и молчал. Что он мог сказать, Фриц Люмке? Попросить Штиммера взять его со шхуны на берег? Штиммер, конечно, может это сделать... А потом? А потом Фрица Люмке пошлют на пополнение того полка, где был батальон Мюллера, или того взвода, где совсем недавно числилось отделение ефрейтора Ганса Батлера. И однажды... Нет, Фриц Люмке не такой дурак, чтобы самому лезть в это пекло. Он ясно себе представляет: маленькая зеленая рощица, солдаты спят на подстеленных плащ- палатках, и вдруг...
— Еще рюмку, если можно, — просит Люмке. — Завтра мы выйдем в море не рано утром, а к вечеру. Шкипер хочет заменить руль, который повредило при последнем шторме... Сильный ли был шторм? Ставлю сто против одного, что в океане не бывает таких бурь, как в этом проклятом море...
Но однажды Люмке не выдержал. Почти трое суток шторм носил шхуну по взбесившемуся морю, и все это время Фриц чувствовал себя так, словно он доживает последние минуты. А когда судно пристало к берегу, Люмке, похожий скорее на выходца с того света, чем на немецкого солдата, не заходя домой, направился к Штиммеру. И помощник коменданта понял: на этом «морская карьера» Фрица Люмке заканчивается.
Шорохов еще был на шхуне, когда Люмке привел к нему незнакомого человека и, не скрывая своей радости, сказал:
— Он — тут. Я — там... — Он показал сперва на шхуну, потом кивнул в сторону города. И добавил: — Приказ господина Штиммера.
Шорохов удивленно посмотрел на Люмке и перевел взгляд на человека.
На нем была серая велюровая шляпа с синей лентой, клетчатый пиджак и бриджи, заправленные в сапоги. Яркий галстук был приколот золотой булавкой к шелковой рубашке. Человек был настолько