Кто-то не выдержал и громко крикнул:
— Это кровавая бойня! Здесь истребляют честных граждан, подлинных патриотов!..
Конвойный полоснул смельчака саблей по лицу……Перед расстрелом их выстроили во рву. Жавог запел:
И двадцать два голоса дружно поддержали припев «Марсельезы»…
Рука офицера, подававшего знак солдатам, судорожно застыла в воздухе: он никак не мог её опустить…
В Вандоме заключённых разместили в здании прежнего аббатства, превращённом в тюрьму. Здесь же должны были проходить и судебные заседания.
Но заседания начались не скоро — только через полгода после того, как Верховный суд взял дело Бабёфа в свои руки.
Главный обвиняемый постарался, чтобы эти полгода не пропали для его друзей понапрасну.
Прямо удивительно, как умел этот никогда не сникавший боец, даже находясь в тюрьме, в условиях бдительнейшего надзора и строгой изоляции, отыскивать единомышленников, устанавливать с ними связь и делать свой голос слышимым для сотен и тысяч людей там, на воле!
В Вандоме судьба вывела Бабёфа на Пьера Эзива, якобинца, видного патриота департамента, который поселил у себя на квартире семью Бабёфа и стал издавать специальный листок, статьи для которого писал сам заключённый трибун. Хотя подобная смелость не прошла Эзину даром — вскоре предписанием властей он был выселен за десять лье от Вандома, а затем и арестован, — но до этого Бабёф в сотрудничестве с ним успел сделать многое. Именно в газете Эзина была помещена декларация, в которой подсудимые выражали коллективный протест против незаконной передачи их дела в Верховный суд. Этой декларации Бабёф придавал большое значение. Стремясь сделать её достоянием широкой общественности, он добивался даже, чтобы она была опубликована и в столице. Разоблачая махинации правительства и выявляя их подоплеку, обвиняемые требовали — поскольку Друэ, из-за которого затеялась вся история, оказался вне сферы досягаемости юстиции — передать их дело обычному суду. Верховный суд отклонил протест, отклонил и второй, последовавший за первым.
Арест Эзина не привел к ликвидации его газеты: она продолжала выходить за подписью «гражданки Эзин», жены редактора, и столь же смело публиковала «мятежные» материалы. Газета имела широкое распространение не только среди граждан Вандома — её сотнями конфисковывали у солдат, размещенных в городе.
А в 1815 году Эзин напишет и издаст стихи, посвященные памяти Бабёфа, и начнёт их словами:
«Придёт день, когда народ отомстит за тебя…»
Судьба подсудимых решалась коллегией присяжных заседателей: от их ответа на вопросы, поставленные судом, зависел приговор. В вандомской судебной процедуре должно было участвовать шестнадцать присяжных, кандидатуры которых выдвигались по департаментам; однако по закону обвиняемым предоставлялось право немотивированного отвода определённого числа кандидатур. При умелом использовании этого права достигались важные результаты: достаточно было добиться, чтобы четверть состава присяжных благоволила к подсудимым, и козни врагов расстраивались, исчезала угроза рокового приговора.
Но добиться этого было нелегко; Бабёф тщательно обдумывал список присяжных, а остальные боролись за его претворение; борьба оказалась длительной и завершилась частичным успехом — по крайней мере, на троих из шестнадцати можно было рассчитывать; четвёртый оставался под сомнением…
Много времени уходило на письма.
Бабёф неутомимо писал. С семьёй он переписывался почти ежедневно и даже умудрялся воспитывать старшего сына Эмиля, следя за его поведением. Всегда строгий к себе, трибун Гракх стремился сделать из Эмиля подлинного наследника своих принципов и идей, достойного человека и гражданина.
«Я знаю, как ты проводишь время, — писал он 8 вандемьера (29 сентября). — Ты вечно у реки и на улице; мама часто вынуждена тебя разыскивать и обычно находит тебя резвящимся в компании отъявленных сорванцов. Сам ты мне об этом ничего не сообщаешь. Если бы ты совершал только хорошие и похвальные поступки, ты не стеснялся бы говорить о них и, конечно, без колебаний описывал бы мне в конце каждого дня, как ты его провел. Место ли тебе на улице, у реки и в компании дурно воспитанных бездельников? Эти последние дни я пытался найти причину, почему у тебя ничего не укладывается в голове. Теперь это меня больше не удивляет. Ты живёшь, ты думаешь, ты дышишь в атмосфере легкомыслия и праздности!.. Все люди, которые ведут подобный образ жизни, такие же, как и ты, невежды и шалопаи; это трутни в улье: пчёлы, т. е. труженики, дают мед, а другие его поедают. Ты уже большой мальчик: неужели ты не задумался над тем, что вот уже десять лет, как ты живёшь за счёт общества? Оно ссудило тебе средства на это, оно работало для тебя в надежде, что, когда ты станешь мужчиной, ты возместишь эти расходы и сам в свою очередь поможешь вырастить других маленьких мужчин, которые ещё не в состоянии работать наравне с другими. Как же ты сможешь этого достигнуть, если не хочешь ничему учиться?…» Чтобы наставления сыну приобрели наглядность, он вспоминает о собственном детстве: «Я прекрасно помню, что когда я был маленьким шалуном вроде тебя и начинал игру, то никакими силами нельзя было меня отвлечь от неё. Казалось, что я пригвождён к месту, и я считал, что, кроме игры, на свете нет ничего приятного. Но надо тебе сказать, что, как только я принялся за учение и сделал первые успехи, я стал находить в нём гораздо больше удовольствия, чем в общении с моими товарищами, и в конце концов бросил всё и стал только заниматься. Если ты только захочешь, то и с тобой произойдёт то же самое, и это соображение, а также то, что ты, конечно, не собираешься стать трутнем, заставляет меня думать, что ты примешь решение, которое больше способно меня удовлетворить… Заставь себя ежедневно отчитываться передо мной в том, как ты проводишь время. Эта обязанность, которую ты на себя возложишь, безусловно, вынудит тебя вести себя так, чтобы ты мог сообщать мне только хорошие вести, так как тебе будет больно посылать мне дурные». Бабёф напоминает сыну о его долге перед матерью: «Утешай её во всех ее горестях и старайся быть постоянно рядом с ней. Таким образом тебе удастся научиться чему-либо и в то же время выполнить свой долг хорошего сына». В заключение отец советует мальчику хорошенько усвоить полученный урок. «Чтобы ты лучше его затвердил, я сегодня им ограничусь. Перепиши и пришли его мне вместе с ежедневным отчётом в таком духе, как я тебе писал».
Это письмо, достойное Жан Жака, имело ежедневные продолжения. «Вчера ты поторопился с отчётом, которого я у тебя просил, — писал Бабёф-отец два дня спустя. — Ты удовольствовался словами: «Сегодня я, насколько хватило сил, старался сдерживать себя». Это очень хорошо, но мне из этого неясна мера твоих усилий. Какова была степень сдерживания?…
Если для успеха ты сделал лишь небольшое усилие, пока урок ещё свеж в памяти, то, едва он несколько потускнеет в твоем воспоминании, усилие твоё станет ещё меньшим. Сегодня он уже произведёт на тебя лишь незначительное впечатление, завтра ты о нём вовсе позабудешь. Вот что я вычитал из твоей простой фразы. Ты поймёшь отсюда, что я догадлив; не говоря мне всего, много ты не выиграешь… Итак, я советую тебе говорить мне всё, тогда я по-дружески смогу направить тебя, когда ты собьёшься с пути. Я не даю тебе иного задания, пока не расскажешь мне о своих в этом отношении намерениях: дело в том, что принимать на себя труд учить кого-нибудь стоит лишь тогда, когда вполне убеждён, что воспитанник этого